Дай мне руку, Санчо, брат названый.
Поднимусь. Нет, не могу. Постой.
Вот и я. Из старого романа
Выхожу я на неравный бой.
Как бессильно тело тяжелеет!
Нас петля и пуля не щадят,
Нам судьба патронов не жалеет,
Танков на широких площадях.
Лишь словами были мы богаты,
Лишь любить и умирать могли.
Нам за все труды одна награда —
Пыльная обочина Земли.
Игроку, оратору и рыцарю,
Меченому пулями не раз, —
Не впервые довелось родиться мне,
Не впервые встречу смертный час.
Перевод Ани Герасимовой
Неприветливо, как копья данайцев,
Это самое первое море бедствий,
Где строфой сапфической бьются в берег
Горькие волны.
Так и он, должно быть, в краю далёком
Навсегда уснул под чужой оливой,
Не сумев дождаться ладьи феаков
И Навзикаи.
Мы уже не верим, что он вернулся,
Что Итаки ради забыл пределы,
Где снега с вершин изрезали Понта
Воющий берег,
Где нет ни добра, ни днесь, ни начала,
Где в ночи богов, в невесомой бездне,
Словно в пене моря руно златое,
Плещут Плеяды.
Перевод Ани Герасимовой
Пусть как пульс чёрно-белого города,
как бульваров, прудов имена,
будет мир, не найти которого,
незапамятные времена.
Сахар, творог, графин со стаканами
с угловатой упрямой водой —
чтоб светились киношки экранами,
чтоб в предместьях всю ночь над полянами
грохотал соловей молодой.
Пусть напомнит нам привкус пороха:
рассвело только что, и тогда
по зверинцу огромного города
небольшие пошли поезда, —
ибо грифеля след неокрепшего,
где слезу поглотила река,
так легко прочертила ослепшего,
несказанного Бога рука.
Перевод Ани Герасимовой
Наталье Горбаневской
Когда чужие — всё равно друзья,
И всё, что не успело приключиться,
Уносит вдаль поток небытия
К своим несуществующим границам,
И догорает небо у реки,
И радио ревёт на даче где-то, —
Нас никакие не спасут замки
От завершающей минуты лета.
Когда стемнеет, в эту дверь войдут
Те, кто пропал, убит или уехал,
Те, для кого наш комнатный уют —
Элизия спасительное эхо,
Все те, чьи тени, населенье снов,
Друг друга то любя, то забывая,
То в глубину зеркал уйдут на дно,
То в вышину внезапную взмывают.
Так поколенье, смертью смерть поправ,
Крылатых женщин, братьев-ясновидцев
Встаёт из шороха засохших трав,
Как звук струны, как надпись на странице.
А кто живой — тому туманный звон,
Казённый дом и дальние дороги.
Упорство и молчанье — их закон,
И Аполлон из них спасёт немногих.
Пределом мира обернется кров,
Ночь отграничит оттепель от стужи,
И под прицелом смерти войско слов
Им снова службу верную сослужит,
Если, пролив в умы и души яд,
Ступени ямой протоптавшим в вечность,
Им будущее всё же возвратят
Непрошеной, давно забытой вещью.
Открытая семья большая. В ней
У всех детей одно и то же имя.
Они таких достигли степеней,
Что суд земной не властвует над ними.
Они когда-то в лес ходили к нам,
Их пальцы мебель, как деревья, помнит.
Их голоса сменила тишина,
Которая теперь пространство полнит.
В беду не верю — верю лишь друзьям.
Пространство между миром и глазами
Я им, ушедшим, поровну раздам,
Чтоб хоть чуть-чуть улучшить мирозданье.
В сиянье истин меркнут фонари,
Свет поглощает лица их немые,
Но у меня сливаются внутри
Шаги, как параллельные прямые.
Проснулся город, ко всему готов.
В чужом краю опять настала осень.
На суету трамваев и домов
Сентябрь свой прозрачный плащ набросил.
Настало утро, нервы напряглись,
Туман прохладный над баржами тает,
И рыцарским гербом узорный лист
На мостовую мокрую слетает.
Перевод Ани Герасимовой
В Петербурге мы сойдёмся снова... (Осип Мандельштам)
Вернулся ль ты в воспетую подробно
Юдоль, чья геометрия продрогла, -
В план города, в скелет его, под рёбра,
Где, снегом выколов Адмиралтейства вид
Из глаз, мощь выключаемого света
Выводит тень из ледяного спектра
И в том краю Измайловского смертно
Многоколёсный ржавый хор трубит.
Опять трамвай врывается как эхо
В грязь мостовой, в слезящееся веко,
И холод девятнадцатого века
Царит в вокзалах. Тусклое рядно
Десятилетий пеленает кровли.
Опять ширь жестов, родственная кроне.
На свете всё восстановимо, кроме
Простого тела, видимо. Оно
Уходит в зимнем сумраке незримо
В зарю глухую Северного Рима,
Шаг приспособив к перебоям ритма
Пурги, в пространство тайное, в тот круг,
Где зов волчицы переходит в общий
Конвойный вой умалишённых волчий,
В былую притчу во языцех – в отчий
Заочный и дослёзный Петербург.
Не воскресить гармонии и дара,
Поленьев треска, тёплого угара
В том очаге, что время разжигало.
Но есть очаг вневременный, и та
Есть оптика, что преломляет судьбы
До совпаденья слова или сути,
До вечных форм, повторенных в сосуде,
На общие рассчитанном уста.
Взамен необретаемого Рая,
Из пенных волн что остров выпирая,
Не отраженье жизни, но вторая
Жизнь восстаёт из устной скорлупы.
И в свалке туч над мачтою ковчега
Ширяет голубь в поисках ночлега,
Не отличая обжитого брега
От Арарата. Голуби слепы.
Оставь же землю. Время плыть без курса.
Крошиться камень, ложь бормочет тускло.
Но, как свидетель выживший, искусство
Буравит взглядом снега круговерть.
Бредут в моря на ощупь устья снова.
Взрывает злак мощь ледяного крова.
И лёгкое бессмысленное слово
Звучит вдали отчётливей, чем смерть.
Перевод Иосифа Бродского
7. 18:28 —
Шагни в пейзаж, пока ещё темно.
За дюнами шоссе шумит пустое.
Морям не сдастся материк без боя —
Невидимый, но слышный всё равно.
Прохожий или ангел, слабый след
Оставив на снегу, пропал из виду,
И отраженье берега в стекле
Бесплодную напомнит Антарктиду.
Давно бежит по берегу песок,
Кипит незамерзающая бездна.
То прояснится мост, а то исчезнет.
Простор зимы морозен и высок.
Транзистор тут не ловит, почты нет,
Есть только фотокарточек десяток,
Где времени опасного портрет
Свечой закапан, воском запечатан.
Как влажен воздух, как суров гранит
И как непобедим рентген рассвета!
Напрягши зренье, видишь силуэты:
Маячит башня, человек стоит.
Его, конечно, не узнать в лицо,
Окутала деревья мгла слепая,
Но узкое последнее кольцо
Через кору упрямо проступает.
«Обычай, утомительный для глаз,
Того гляди, недолго ошибиться».
А ось заиндевелая кренится.
«Пророчество вещает не о нас».
И кажется, что над простором вод,
Где стынет звук и корабли чернеют,
Взойдя на неподвижный небосвод,
Уже Юпитер с Марсом пламенеют.
Гудят в долинах мокрые ветра,
Распахнутыми залами застыла
До океана водная пустыня.
Слой февраля под слоем января.
За морем обнажаются холмы,
В оврагах снег, слежавшийся и вялый.
«А что там дальше?» «Дальше видим мы
Вновь устья рек, и бухты, и причалы».
Под тяжкой сетью серых облаков
Блестит, как рыба, задыхаясь, площадь.
«Ты помнишь, что знамения пророчат?»
«Наш век, в отличие от тех веков,
Статистике лишь верит». «Знак, и вещь,
И человек рукою смерти схвачен,
И лишь зерно готово жертвой лечь,
Надежды не осталось бы иначе».
«Как отличить, где правда, а где ложь?
Здесь только мы с тобою, где свидетель?»
«Мне кажется, что мы одни на свете».
«Я думал, ты один на нём живешь»,
«А где же третий собеседник, тот,
Кто с нами разговаривает свыше?»
«Есть снежные поля и небосвод,
И очень может быть, что нас не слышат».
С рассветом потемнели дерева.
К полудню закрепляются в сознанье
Из ничего возникшие созданья,
Предметы, заменившие слова:
Осколок льда, разбитая стена,
Ветвей закоченелые скелеты.
А дальше что? А дальше — тишина
По ту от моря сторону и эту.
Перевод Ани Герасимовой
Навсегда ли утратить,
Без оглядки уйти ль,
Улиц каменных память
Загасить, как фитиль,
Чтоб ни башни мне белой,
Ни смолы на песке,
Ни души, что из тела
Улетит налегке.
Мостовая крошится,
Нетверда под ногой.
В двух шагах от столицы —
Тёмногласный прибой,
За заброшенным тиром
Над просторами вод
С сотворения мира —
Аквилон или Нот.
Над хрустальным провалом,
В темноте одинок,
Иногда запоздалый
Проплывет огонёк.
Спят машины пустые,
Спят мосты, тяжелы,
В сонном шаге застыли
Мёртвых сосен стволы.
Ориона не вижу,
Только пена светла,
И дорога всё ближе,
Что по тучам легла.
Влажным древом, как нервом,
Прорастает гранит,
Аквилоном и Эвром
Переполнен зенит.
Оставайся, помедли
Изнутри моих век.
Взгляд ловлю твой последний,
Расставаясь навек.
Нам недолго осталось,
Но пока под рукой
Стен твоих обветшалых
Терпеливый покой.
Нет ни лавров, ни пиний
В этих спящих лесах,
Пустота, словно иней,
Заглегла в небесах,
По лугам, по полянам
Гул магнитных полей,
За холмом безымянным
Беленится Борей.
Дуновенье эфира
Пробежит по траве.
Сохранишься ли с миром
В темноте, в голове?
Но привычней прощанье,
И, виною горьки,
Застревают в гортани
Дней последних глотки.
Надвигаются горы,
Ветер времени зол.
Да хранит тебя, город,
Не Господь, так Эол.
Перевод Ани Герасимовой
Памяти Константина Богатырёва
Я жил, я привыкал к небытию,
Был с серединой века ознакомлен.
Смерть принята была в мою семью
И занимала лучшую из комнат.
Я приручал её и об одном
Просил её: пока меня не трогай.
А по утрам я видел за окном
Красивейший из городов Европы
Восточной, где шуршит камыш гнилой,
Скрывается кастет в кармане быстрый,
Мчит паровоз убийственной стрелой,
Гореть бензин стремится из канистры.
Я в этой смерти ел, и пил, и спал,
Пытался в цель и смысл её проникнуть,
О ней порою даже забывал,
Но к смерти человеку не привыкнуть.
Я отпирал квартиру. Вдруг во мне
Ритм потеряло и упало сердце.
И впрямь, в непредсказуемой стране
Найдётся место и случайной смерти.
Перевод Ани Герасимовой
Дай мне руку, Санчо, брат названый.
Поднимусь. Нет, не могу. Постой.
Вот и я. Из старого романа
Выхожу я на неравный бой.
Как бессильно тело тяжелеет!
Нас петля и пуля не щадят,
Нам судьба патронов не жалеет,
Танков на широких площадях.
Лишь словами были мы богаты,
Лишь любить и умирать могли.
Нам за все труды одна награда —
Пыльная обочина Земли.
Игроку, оратору и рыцарю,
Меченому пулями не раз, —
Не впервые довелось родиться мне,
Не впервые встречу смертный час.
Перевод Ани Герасимовой
Неприветливо, как копья данайцев,
Это самое первое море бедствий,
Где строфой сапфической бьются в берег
Горькие волны.
Так и он, должно быть, в краю далёком
Навсегда уснул под чужой оливой,
Не сумев дождаться ладьи феаков
И Навзикаи.
Мы уже не верим, что он вернулся,
Что Итаки ради забыл пределы,
Где снега с вершин изрезали Понта
Воющий берег,
Где нет ни добра, ни днесь, ни начала,
Где в ночи богов, в невесомой бездне,
Словно в пене моря руно златое,
Плещут Плеяды.
Перевод Ани Герасимовой
Пусть как пульс чёрно-белого города,
как бульваров, прудов имена,
будет мир, не найти которого,
незапамятные времена.
Сахар, творог, графин со стаканами
с угловатой упрямой водой —
чтоб светились киношки экранами,
чтоб в предместьях всю ночь над полянами
грохотал соловей молодой.
Пусть напомнит нам привкус пороха:
рассвело только что, и тогда
по зверинцу огромного города
небольшие пошли поезда, —
ибо грифеля след неокрепшего,
где слезу поглотила река,
так легко прочертила ослепшего,
несказанного Бога рука.
Перевод Ани Герасимовой
Наталье Горбаневской
Когда чужие — всё равно друзья,
И всё, что не успело приключиться,
Уносит вдаль поток небытия
К своим несуществующим границам,
И догорает небо у реки,
И радио ревёт на даче где-то, —
Нас никакие не спасут замки
От завершающей минуты лета.
Когда стемнеет, в эту дверь войдут
Те, кто пропал, убит или уехал,
Те, для кого наш комнатный уют —
Элизия спасительное эхо,
Все те, чьи тени, населенье снов,
Друг друга то любя, то забывая,
То в глубину зеркал уйдут на дно,
То в вышину внезапную взмывают.
Так поколенье, смертью смерть поправ,
Крылатых женщин, братьев-ясновидцев
Встаёт из шороха засохших трав,
Как звук струны, как надпись на странице.
А кто живой — тому туманный звон,
Казённый дом и дальние дороги.
Упорство и молчанье — их закон,
И Аполлон из них спасёт немногих.
Пределом мира обернется кров,
Ночь отграничит оттепель от стужи,
И под прицелом смерти войско слов
Им снова службу верную сослужит,
Если, пролив в умы и души яд,
Ступени ямой протоптавшим в вечность,
Им будущее всё же возвратят
Непрошеной, давно забытой вещью.
Открытая семья большая. В ней
У всех детей одно и то же имя.
Они таких достигли степеней,
Что суд земной не властвует над ними.
Они когда-то в лес ходили к нам,
Их пальцы мебель, как деревья, помнит.
Их голоса сменила тишина,
Которая теперь пространство полнит.
В беду не верю — верю лишь друзьям.
Пространство между миром и глазами
Я им, ушедшим, поровну раздам,
Чтоб хоть чуть-чуть улучшить мирозданье.
В сиянье истин меркнут фонари,
Свет поглощает лица их немые,
Но у меня сливаются внутри
Шаги, как параллельные прямые.
Проснулся город, ко всему готов.
В чужом краю опять настала осень.
На суету трамваев и домов
Сентябрь свой прозрачный плащ набросил.
Настало утро, нервы напряглись,
Туман прохладный над баржами тает,
И рыцарским гербом узорный лист
На мостовую мокрую слетает.
Перевод Ани Герасимовой
В Петербурге мы сойдёмся снова... (Осип Мандельштам)
Вернулся ль ты в воспетую подробно
Юдоль, чья геометрия продрогла, -
В план города, в скелет его, под рёбра,
Где, снегом выколов Адмиралтейства вид
Из глаз, мощь выключаемого света
Выводит тень из ледяного спектра
И в том краю Измайловского смертно
Многоколёсный ржавый хор трубит.
Опять трамвай врывается как эхо
В грязь мостовой, в слезящееся веко,
И холод девятнадцатого века
Царит в вокзалах. Тусклое рядно
Десятилетий пеленает кровли.
Опять ширь жестов, родственная кроне.
На свете всё восстановимо, кроме
Простого тела, видимо. Оно
Уходит в зимнем сумраке незримо
В зарю глухую Северного Рима,
Шаг приспособив к перебоям ритма
Пурги, в пространство тайное, в тот круг,
Где зов волчицы переходит в общий
Конвойный вой умалишённых волчий,
В былую притчу во языцех – в отчий
Заочный и дослёзный Петербург.
Не воскресить гармонии и дара,
Поленьев треска, тёплого угара
В том очаге, что время разжигало.
Но есть очаг вневременный, и та
Есть оптика, что преломляет судьбы
До совпаденья слова или сути,
До вечных форм, повторенных в сосуде,
На общие рассчитанном уста.
Взамен необретаемого Рая,
Из пенных волн что остров выпирая,
Не отраженье жизни, но вторая
Жизнь восстаёт из устной скорлупы.
И в свалке туч над мачтою ковчега
Ширяет голубь в поисках ночлега,
Не отличая обжитого брега
От Арарата. Голуби слепы.
Оставь же землю. Время плыть без курса.
Крошиться камень, ложь бормочет тускло.
Но, как свидетель выживший, искусство
Буравит взглядом снега круговерть.
Бредут в моря на ощупь устья снова.
Взрывает злак мощь ледяного крова.
И лёгкое бессмысленное слово
Звучит вдали отчётливей, чем смерть.
Перевод Иосифа Бродского
7. 18:28 —
Шагни в пейзаж, пока ещё темно.
За дюнами шоссе шумит пустое.
Морям не сдастся материк без боя —
Невидимый, но слышный всё равно.
Прохожий или ангел, слабый след
Оставив на снегу, пропал из виду,
И отраженье берега в стекле
Бесплодную напомнит Антарктиду.
Давно бежит по берегу песок,
Кипит незамерзающая бездна.
То прояснится мост, а то исчезнет.
Простор зимы морозен и высок.
Транзистор тут не ловит, почты нет,
Есть только фотокарточек десяток,
Где времени опасного портрет
Свечой закапан, воском запечатан.
Как влажен воздух, как суров гранит
И как непобедим рентген рассвета!
Напрягши зренье, видишь силуэты:
Маячит башня, человек стоит.
Его, конечно, не узнать в лицо,
Окутала деревья мгла слепая,
Но узкое последнее кольцо
Через кору упрямо проступает.
«Обычай, утомительный для глаз,
Того гляди, недолго ошибиться».
А ось заиндевелая кренится.
«Пророчество вещает не о нас».
И кажется, что над простором вод,
Где стынет звук и корабли чернеют,
Взойдя на неподвижный небосвод,
Уже Юпитер с Марсом пламенеют.
Гудят в долинах мокрые ветра,
Распахнутыми залами застыла
До океана водная пустыня.
Слой февраля под слоем января.
За морем обнажаются холмы,
В оврагах снег, слежавшийся и вялый.
«А что там дальше?» «Дальше видим мы
Вновь устья рек, и бухты, и причалы».
Под тяжкой сетью серых облаков
Блестит, как рыба, задыхаясь, площадь.
«Ты помнишь, что знамения пророчат?»
«Наш век, в отличие от тех веков,
Статистике лишь верит». «Знак, и вещь,
И человек рукою смерти схвачен,
И лишь зерно готово жертвой лечь,
Надежды не осталось бы иначе».
«Как отличить, где правда, а где ложь?
Здесь только мы с тобою, где свидетель?»
«Мне кажется, что мы одни на свете».
«Я думал, ты один на нём живешь»,
«А где же третий собеседник, тот,
Кто с нами разговаривает свыше?»
«Есть снежные поля и небосвод,
И очень может быть, что нас не слышат».
С рассветом потемнели дерева.
К полудню закрепляются в сознанье
Из ничего возникшие созданья,
Предметы, заменившие слова:
Осколок льда, разбитая стена,
Ветвей закоченелые скелеты.
А дальше что? А дальше — тишина
По ту от моря сторону и эту.
Перевод Ани Герасимовой
Навсегда ли утратить,
Без оглядки уйти ль,
Улиц каменных память
Загасить, как фитиль,
Чтоб ни башни мне белой,
Ни смолы на песке,
Ни души, что из тела
Улетит налегке.
Мостовая крошится,
Нетверда под ногой.
В двух шагах от столицы —
Тёмногласный прибой,
За заброшенным тиром
Над просторами вод
С сотворения мира —
Аквилон или Нот.
Над хрустальным провалом,
В темноте одинок,
Иногда запоздалый
Проплывет огонёк.
Спят машины пустые,
Спят мосты, тяжелы,
В сонном шаге застыли
Мёртвых сосен стволы.
Ориона не вижу,
Только пена светла,
И дорога всё ближе,
Что по тучам легла.
Влажным древом, как нервом,
Прорастает гранит,
Аквилоном и Эвром
Переполнен зенит.
Оставайся, помедли
Изнутри моих век.
Взгляд ловлю твой последний,
Расставаясь навек.
Нам недолго осталось,
Но пока под рукой
Стен твоих обветшалых
Терпеливый покой.
Нет ни лавров, ни пиний
В этих спящих лесах,
Пустота, словно иней,
Заглегла в небесах,
По лугам, по полянам
Гул магнитных полей,
За холмом безымянным
Беленится Борей.
Дуновенье эфира
Пробежит по траве.
Сохранишься ли с миром
В темноте, в голове?
Но привычней прощанье,
И, виною горьки,
Застревают в гортани
Дней последних глотки.
Надвигаются горы,
Ветер времени зол.
Да хранит тебя, город,
Не Господь, так Эол.
Перевод Ани Герасимовой
Памяти Константина Богатырёва
Я жил, я привыкал к небытию,
Был с серединой века ознакомлен.
Смерть принята была в мою семью
И занимала лучшую из комнат.
Я приручал её и об одном
Просил её: пока меня не трогай.
А по утрам я видел за окном
Красивейший из городов Европы
Восточной, где шуршит камыш гнилой,
Скрывается кастет в кармане быстрый,
Мчит паровоз убийственной стрелой,
Гореть бензин стремится из канистры.
Я в этой смерти ел, и пил, и спал,
Пытался в цель и смысл её проникнуть,
О ней порою даже забывал,
Но к смерти человеку не привыкнуть.
Я отпирал квартиру. Вдруг во мне
Ритм потеряло и упало сердце.
И впрямь, в непредсказуемой стране
Найдётся место и случайной смерти.
Перевод Ани Герасимовой
1. 02:20 —
Над Европой зима. И асфальт бесконечных полей
Ужимается, морщится, лопается, как скорлупка.
И пространство теряет тщеславие. Зимний Борей
И зимовье Берлин. И картонный вагон-душегубка.
Небо вывернуто, патрули на его мостовых,
Голубеют мигалки, заплата украсила стену.
Ариаднин клубок не укажет дорогу из сих
Бездорожий. Европа сдаётся летучему снегу.
Если странствуешь годы сквозь мили, то не разберёшь,
Что за берег, к которому. Иерихон или Митте -
Всё одно: города перестроены, и ни на грош
Гласа трубного — трудолюбивы и немы термиты.
Обернись и на завтра взгляни из вчера. Косогор.
Кто чернеет на грязном снегу у рогатки бетонной?
Тот, кому не видать, как ползёт мимо Hallesches Tor,
Возвращаясь из позанигде, мой вагончик картонный.
Перевод Наталья Горбаневской
Всё тает. Гул развязки в полумиле.
Кремнёвый холм искрит об край небес.
Лёд в трещинах. Вода уже не в силе
Вместить в себя весь ясеневый лес.
Всё впереди. Пока ещё терпимо.
Потом окаменеют берега,
И Бог на небе притворится дымом
И навсегда ударится в бега.
Я не об этом. Воздух пей холодный,
Бездомностью гордись и верь зиме,
Подобно беженцу в случайной лодке,
Вдыхая соль в качающейся тьме.
Обиды не наследуют младенцы.
Холмы Итаки тонут в вечном сне.
Всё будет так, и никуда не деться:
Лишь музыка, и смерть, и мокрый снег.
Перевод Ани Герасимовой
Средь других новостей, более срочных, в трубке:
«Неужели не слышал? Давно. Очень страдала».
Не знаю, дома или в больнице. Сейчас я редко
бываю в той пустыне витрин и тоннелей.
Не знаю и времени года. Возможно, весной смерть легче:
вид почерневшего снега или вербные почки,
грязноватые, в угольной саже, — смиряют,
потому что воскреснуть становится менее, что ли, важно.
Александр, Ксения (ещё жива), Эдуард.
Рассеянное поколенье.
Помню пух на щеке, картавость, большие ступни.
Яркую губную помаду. Чуть странный взгляд.
В столе квитанции, чеки, шарфик, полжизни здесь.
Три первых года проходят зря. —
Расхожее мнение. Не совсем то, что ожидалось:
холодок в редких письмах оттуда, где неизменны
стены тюрем или столбцы газет. За решёткой
окон первого этажа реклама,
грязь, на горизонте маячит острый
шпиль (как шприц) мормонского табернакля.
(Героин, а не опиум для народа, утверждал бы нынче К.М.)
За рулём ли она, в вагоне — всё равно мостовая
над головой, бетон, обломки железа, будущая могила.
Лифты, соты контор, безнадёжный акцент. Только смерть снимет
боль, не смена материков. Но сначала её усилит.
Да и впрямь, столько времени. Под виском морщины,
косточки просвечивают сквозь запястье, особенно —
сквозь пальцы. Нет, мы не были близки в той жизни.
Серебрился бересклет, и грабовые рощи сбегали в долину.
Ничего, кроме стихов и друзей. Впрочем, даже ссора
возле двух цементных безликих сфинксов,
у каких-то дверей. Позже, в лучшей части Бронкса,
на холсте искривленные корни как связь с природой...
И она отплатит: тело осиливает душу, путями лимфы
поспешают клетки, сохнут бронхи, медик
произносит греческое слово,
приносящее нас в жертву Броуну, щёлочи и кислоте.
Облака, влажный гранит, серая гортань воды.
Никуда не текущие реки. Енот, подкравшись
к гаражу, мордочкой тычется в дверь, и белка искрится в иглах.
Всматриваясь в едва народившийся фонарь, я почти
не думаю о темноте. Упорно, как кулачок младенца,
сердце бьёт по тому, что не умеет назвать.
Ветвь, осыпанная листвой, муравьиный мир, зеркало
отражает палитру, вне рам стареют трапеции,
кисти рук, звёзды, дорогие лишь для нее. Всё в прошлом.
Стыд, убожество тела, кашель, неумолимый запах,
пересохшая жажда, чтоб кончилось поскорее.
Равнодушье живых. Прости мне молчанье в трубке.
Перевод Владимира Гандельсмана
Было тяжко и муторно: прятать втянутые на песок лодки,
запихивать под кусты разрезанную на лоскуты резину,
да вдобавок — предрассветный, колющий спину дождик.
По ту сторону дюн молчали невысокие сосны.
Наконец все двинулись. Он вздохнул. Пищевод отягчала
память о вчерашней морской болезни,
а плечо — ремень рюкзака. Пенициллин, боеприпасы,
списанные год назад с армейского склада,
бинокль, радио и письмо старика-министра с призывом
«Да процветает единство!». Не бывавший на этом взморье,
он вязнул в песке, топтал хвою, равнялся на куртку
приятеля, опознавая по форме облака родную землю.
2
Стрелка компаса отплясывала привычный клумпакоис.
Спустя пару часов они обогнули пустынный хутор,
чтобы встретить Папоротниковый Цвет, Козу и Медведя
(басня — в действии). В просвете топтались
незнакомые люди. Командир, которого где-то,
показалось, он видел в деле, произнес пароль, и,
ободрясь, все исчезли в землянке. Отстав от группы,
он ступил на мшистую кочку, поскользнулся —
разминувшись с затылком, удар пришёлся по локтю —
ощутил, хватаясь за кобуру, как мышцы припавшей
на колено ноги напряглись, увидел чёрное дуло
прямо перед глазами и понял, что тот быстрее.
3
Мозг, облепивший прибрежный вейник, давно высох
или ушёл в песок, и на том спасибо —
тайная служба не выбила из него шифры.
А останься в живых — морочил бы головы своих боссов,
став слепым игроком тёмных игр великодержавных,
коротал бы старость в провинциальном кафе с чекушкой
коньяка в саднящем дыму сигарет, себе и другим внушая,
что он спас юнцов от петли и пули. Или — иначе:
отмотал бы срок за Полярным кругом
и потом, возвратясь, жил в робких попытках добиться
реабилитационных денег в тупых конторах.
По сравнению с уцелевшими ему повезло чуть больше.
4
Лучше так, как было и есть. Раскачиваясь, едут
грузовые машины, подпрыгивая на ухабах.
Ни памяти, ни креста у дороги. Пышут жаром
шофёры, поигрывая на клавишах тормозов, поодаль
в сосняке рубят лес, белеют стены усадеб,
а кукушка нам обещает долгие жизни, вдвое,
втрое или вчетверо дольше, чем у него. Погибший
не вернётся. Что потеряно, то пропало.
Разве что лоскут резиновой лодки под приморской
ивой ещё ожидает суда Господня, и контур
облака точно такой, как прежде, ползёт над поляной,
и колышутся водоросли в ручье, до которого
не дошёл он.
Перевод Владимира Гандельсмана
Морису Фридбергу
Кинопроектор в душноватом зале
трещит. Три зрителя — и тот, приезжий,
кто предложил студентам эту ленту.
Страна, что в круглой прячется коробке —
та, где его не помнят даже камни,
тем более друзья. В мозгу непросто
ужиться языкам. Венки и лица,
и флаги полотно заполонили
непримиримо-празднично. Кто вырос
в непраздничной стране — тот не решится
смотреть в экран. Ему уже известно,
что дальше: много тёмных тёплых пятен
и грязь. И разделить их невозможно,
как буквы и огонь, ничто и правду.
Нещадная жара терзает кампус.
Сдуревшие жасмины обрамляют
дорожек щебень, потную лужайку,
где поливалка бьёт очередями.
Всё дальше мы. Один пришлец другому
сказал: «Но всё же кончилось удачно», —
пытаясь сам словам своим поверить.
Перевод Ани Герасимовой
Рамунасу Катилюсу
Одно я знаю: он пройдёт (или проходит),
сей чёрный век, возможно, даже не чернее,
чем несколько других, но не сравнить размаха.
Он знал, чего хотел, тела валил без счёта,
он в перегной и в ноль крошил людские души,
во имя разума как будто. Преисподня
надеждой притворялась — я б сказал, успешно.
Служа гордыне, день и ночь пылали печи,
в соседнем круге — льды сплошой стеной стояли
под каменной звездой. Вагоны, задыхаясь,
валили в Никуда — на запад и на север.
Но время не щадит имперских монументов:
в оврагах поросли травой и лопухами,
потрескался гранит, и рупоры умолкли.
Кто в той стране рождён, как мы, — её оставив,
как некогда Орфей, не смеет оглянуться.
Что было там у нас? Ирония, терпенье
и редко — мужество. Но чаще просто чувство:
ты сделал далеко не всё, что был обязан
(поблёкшая вина или скорее грех,
что дети не простят, хоть даже Бог отпустит).
Мы боле ничего не нажили. И всё же
умели правду горькую принять в подарок,
не почитали смерть. Над рельсами, бетоном
встречали ангелов. Любили. Жгли свечу
в библиотеке. Зло с добром мы называли
своими именами: отличить непросто.
Вот что возьмём во тьму. И, кажется, довольно.
Перевод Ани Герасимовой
Шеймусу Хини
Накрывая апрельский Дублин туманом густеющим,
океан проникает в стены, в кузов смолёный.
Отступает река, места под мостами пустеют,
раскрываются илистою ладонью зелёной.
В сей болотной юдоли, испытанной бунтом и голодом,
что лет двадцать назад пустовала, подобно Лиффи,
догадаемся мы, грузовым разбужены грохотом,
что отметки былой достигает вода на приливе,
а точней, превышает. Между пакгаузов внезапно
с криком чайка нырнёт. Мостовая — мокрые рытвины.
У сереющих фортов — листвы и времени каплями
шевелится залив. Не нам учить говорить его.
Bronze by gold. Горек хлеб, и ступени круты, но зарплаты
хватает надолго. Мигрант поперхнётся стопкой,
здесь, в притоне сирен, опрокинув её за брата,
близнеца, мерцающего среди туземцев за стойкой.
И уже всё равно — болота ли севера мглистые,
Иония ль, куда со скрипом ладья доплывала, —
как Цирцеи покров, раскинулась карта пятнистая,
беспризорной Европы колючее одеяло.
Перевод Ани Герасимовой
Нам после всех невзгод и всех разлук
Казалось − передышка будет вечной.
Друзья в садах стихи читали вслух,
Пируя и беседуя беспечно.
Дух мудрости над школами витал,
Вплывала флейта в белые колонны,
И ярмарками город хлопотал,
И пряности возили галеоны.
Мы радовались спелости плода
И многоцветью мастерских мозаик,
Но мрачные пророки, как всегда
Осмеянные, − правы оказались.
Металла грохот, сполохи огней,
Чернеет небо и ярится море.
Задуй свечу и дверь закрой.
За ней Опять чума, Калигула и горе.
Перевод Ани Герасимовой
Памяти Николая Гумилёва
В березняке, за пятнами проталин,
За валунами враг таится зоркий. .
И конь усталый, шпорами ударен,
Пустился рысью. Озеро под горкой
Лежит, белея ледяною коркой.
Поводья в сжатом кулаке застыли,
Окоченев. Бинокль туманен мокрый.
Он оторвался от своих на милю.
Вокруг костра уланы говорили,
Что до утра не будет, вероятно,
Атаки. Ужин в котелке варили,
И гас над бивуаком луч закатный.
Ритмично бьётся сердце. Сердцу внятно:
Всё сбудется и всё осуществимо.
На плодотворных, долгих лет десятки
Над им простёрли крылья серафимы
Златых Ворот. Он стал неуязвимым,
Он знает, мир воздаст ему сторицей:
Все рифмы будут в цель, все пули — мимо,
Война, победа, светлая столица.
Мальвы складчатый лепесток потрогай,
Поднимись по склону, взгляни направо —
Север там. Кафе закрыты. Дорога —
Ни одной повозки или машины.
Храп собак бродячих. Шприц под акацией.
Сколько лет прошло. Виноград да лавры,
Но полыни больше. Мёду накапай
Бессловесным сёстрам там, на вершине.
Корка глины под грузом июня стонет.
Духота. Чужому зренью доверясь,
Чувствуешь, как море в мареве тонет,
И лучи, как дорические колонны,
Делят небо, день подпирая длинный.
За коньками крыш, за туманом — крепость.
Положись на судьбу. Ведь тут не Афины,
И не Фивы тем более. Мы в Колоне.
Молчаливо предместье на солнцепеке.
Изменились боги, постарела Ананке.
В яме перистиль, в репьях и осоке,
А точнее, лишь перистиля идея.
Здесь беглец приемлет смерть от удушья.
Бог играет с судьбами в несознанку,
Мы же знаем — вину отрицать не нужно:
Раскаляется свод, тело леденеет.
Эвменид родник терпеливый высох.
На распад богини глядят с презреньем.
Жесту их послушны, замерли кипарисы,
На орбитах планеты застыли тоже.
Полотно обвисает на древке старом.
Только коршун-рыболов, прервав паренье,
Безнадёжно, камнем, подобно Икару,
В море падает, не замечен прохожим.
Поспеши, ты и так опоздал изрядно.
Мудрецы говорят: лучше не родиться,
А родиться — так ненадолго. Забран
Склон священный цементом. С Тесеем не вышло,
Муравей лишь, приверженный миллиметрам,
Нарушая покой, в лузге суетится.
Разразит ли молния, сдует ли ветром,
Поглотит ли земля? Судия всевышний —
Даже Он не ведает. Спят кварталы.
Сушь да смог, ничто и горькая мята —
С головой укрыло жаркое покрывало
Заросли порыжелых олив и туи.
Под обрывом греческие чернеют буквы
На окошках кофейни, на крыше склада,
И дыханья эхо прерванным звуком
Углубляет летнюю тишь густую.
Перевод Ани Герасимовой
1. 02:20 —
Над Европой зима. И асфальт бесконечных полей
Ужимается, морщится, лопается, как скорлупка.
И пространство теряет тщеславие. Зимний Борей
И зимовье Берлин. И картонный вагон-душегубка.
Небо вывернуто, патрули на его мостовых,
Голубеют мигалки, заплата украсила стену.
Ариаднин клубок не укажет дорогу из сих
Бездорожий. Европа сдаётся летучему снегу.
Если странствуешь годы сквозь мили, то не разберёшь,
Что за берег, к которому. Иерихон или Митте -
Всё одно: города перестроены, и ни на грош
Гласа трубного — трудолюбивы и немы термиты.
Обернись и на завтра взгляни из вчера. Косогор.
Кто чернеет на грязном снегу у рогатки бетонной?
Тот, кому не видать, как ползёт мимо Hallesches Tor,
Возвращаясь из позанигде, мой вагончик картонный.
Перевод Наталья Горбаневской
Всё тает. Гул развязки в полумиле.
Кремнёвый холм искрит об край небес.
Лёд в трещинах. Вода уже не в силе
Вместить в себя весь ясеневый лес.
Всё впереди. Пока ещё терпимо.
Потом окаменеют берега,
И Бог на небе притворится дымом
И навсегда ударится в бега.
Я не об этом. Воздух пей холодный,
Бездомностью гордись и верь зиме,
Подобно беженцу в случайной лодке,
Вдыхая соль в качающейся тьме.
Обиды не наследуют младенцы.
Холмы Итаки тонут в вечном сне.
Всё будет так, и никуда не деться:
Лишь музыка, и смерть, и мокрый снег.
Перевод Ани Герасимовой
Средь других новостей, более срочных, в трубке:
«Неужели не слышал? Давно. Очень страдала».
Не знаю, дома или в больнице. Сейчас я редко
бываю в той пустыне витрин и тоннелей.
Не знаю и времени года. Возможно, весной смерть легче:
вид почерневшего снега или вербные почки,
грязноватые, в угольной саже, — смиряют,
потому что воскреснуть становится менее, что ли, важно.
Александр, Ксения (ещё жива), Эдуард.
Рассеянное поколенье.
Помню пух на щеке, картавость, большие ступни.
Яркую губную помаду. Чуть странный взгляд.
В столе квитанции, чеки, шарфик, полжизни здесь.
Три первых года проходят зря. —
Расхожее мнение. Не совсем то, что ожидалось:
холодок в редких письмах оттуда, где неизменны
стены тюрем или столбцы газет. За решёткой
окон первого этажа реклама,
грязь, на горизонте маячит острый
шпиль (как шприц) мормонского табернакля.
(Героин, а не опиум для народа, утверждал бы нынче К.М.)
За рулём ли она, в вагоне — всё равно мостовая
над головой, бетон, обломки железа, будущая могила.
Лифты, соты контор, безнадёжный акцент. Только смерть снимет
боль, не смена материков. Но сначала её усилит.
Да и впрямь, столько времени. Под виском морщины,
косточки просвечивают сквозь запястье, особенно —
сквозь пальцы. Нет, мы не были близки в той жизни.
Серебрился бересклет, и грабовые рощи сбегали в долину.
Ничего, кроме стихов и друзей. Впрочем, даже ссора
возле двух цементных безликих сфинксов,
у каких-то дверей. Позже, в лучшей части Бронкса,
на холсте искривленные корни как связь с природой...
И она отплатит: тело осиливает душу, путями лимфы
поспешают клетки, сохнут бронхи, медик
произносит греческое слово,
приносящее нас в жертву Броуну, щёлочи и кислоте.
Облака, влажный гранит, серая гортань воды.
Никуда не текущие реки. Енот, подкравшись
к гаражу, мордочкой тычется в дверь, и белка искрится в иглах.
Всматриваясь в едва народившийся фонарь, я почти
не думаю о темноте. Упорно, как кулачок младенца,
сердце бьёт по тому, что не умеет назвать.
Ветвь, осыпанная листвой, муравьиный мир, зеркало
отражает палитру, вне рам стареют трапеции,
кисти рук, звёзды, дорогие лишь для нее. Всё в прошлом.
Стыд, убожество тела, кашель, неумолимый запах,
пересохшая жажда, чтоб кончилось поскорее.
Равнодушье живых. Прости мне молчанье в трубке.
Перевод Владимира Гандельсмана
Было тяжко и муторно: прятать втянутые на песок лодки,
запихивать под кусты разрезанную на лоскуты резину,
да вдобавок — предрассветный, колющий спину дождик.
По ту сторону дюн молчали невысокие сосны.
Наконец все двинулись. Он вздохнул. Пищевод отягчала
память о вчерашней морской болезни,
а плечо — ремень рюкзака. Пенициллин, боеприпасы,
списанные год назад с армейского склада,
бинокль, радио и письмо старика-министра с призывом
«Да процветает единство!». Не бывавший на этом взморье,
он вязнул в песке, топтал хвою, равнялся на куртку
приятеля, опознавая по форме облака родную землю.
2
Стрелка компаса отплясывала привычный клумпакоис.
Спустя пару часов они обогнули пустынный хутор,
чтобы встретить Папоротниковый Цвет, Козу и Медведя
(басня — в действии). В просвете топтались
незнакомые люди. Командир, которого где-то,
показалось, он видел в деле, произнес пароль, и,
ободрясь, все исчезли в землянке. Отстав от группы,
он ступил на мшистую кочку, поскользнулся —
разминувшись с затылком, удар пришёлся по локтю —
ощутил, хватаясь за кобуру, как мышцы припавшей
на колено ноги напряглись, увидел чёрное дуло
прямо перед глазами и понял, что тот быстрее.
3
Мозг, облепивший прибрежный вейник, давно высох
или ушёл в песок, и на том спасибо —
тайная служба не выбила из него шифры.
А останься в живых — морочил бы головы своих боссов,
став слепым игроком тёмных игр великодержавных,
коротал бы старость в провинциальном кафе с чекушкой
коньяка в саднящем дыму сигарет, себе и другим внушая,
что он спас юнцов от петли и пули. Или — иначе:
отмотал бы срок за Полярным кругом
и потом, возвратясь, жил в робких попытках добиться
реабилитационных денег в тупых конторах.
По сравнению с уцелевшими ему повезло чуть больше.
4
Лучше так, как было и есть. Раскачиваясь, едут
грузовые машины, подпрыгивая на ухабах.
Ни памяти, ни креста у дороги. Пышут жаром
шофёры, поигрывая на клавишах тормозов, поодаль
в сосняке рубят лес, белеют стены усадеб,
а кукушка нам обещает долгие жизни, вдвое,
втрое или вчетверо дольше, чем у него. Погибший
не вернётся. Что потеряно, то пропало.
Разве что лоскут резиновой лодки под приморской
ивой ещё ожидает суда Господня, и контур
облака точно такой, как прежде, ползёт над поляной,
и колышутся водоросли в ручье, до которого
не дошёл он.
Перевод Владимира Гандельсмана
Морису Фридбергу
Кинопроектор в душноватом зале
трещит. Три зрителя — и тот, приезжий,
кто предложил студентам эту ленту.
Страна, что в круглой прячется коробке —
та, где его не помнят даже камни,
тем более друзья. В мозгу непросто
ужиться языкам. Венки и лица,
и флаги полотно заполонили
непримиримо-празднично. Кто вырос
в непраздничной стране — тот не решится
смотреть в экран. Ему уже известно,
что дальше: много тёмных тёплых пятен
и грязь. И разделить их невозможно,
как буквы и огонь, ничто и правду.
Нещадная жара терзает кампус.
Сдуревшие жасмины обрамляют
дорожек щебень, потную лужайку,
где поливалка бьёт очередями.
Всё дальше мы. Один пришлец другому
сказал: «Но всё же кончилось удачно», —
пытаясь сам словам своим поверить.
Перевод Ани Герасимовой
Рамунасу Катилюсу
Одно я знаю: он пройдёт (или проходит),
сей чёрный век, возможно, даже не чернее,
чем несколько других, но не сравнить размаха.
Он знал, чего хотел, тела валил без счёта,
он в перегной и в ноль крошил людские души,
во имя разума как будто. Преисподня
надеждой притворялась — я б сказал, успешно.
Служа гордыне, день и ночь пылали печи,
в соседнем круге — льды сплошой стеной стояли
под каменной звездой. Вагоны, задыхаясь,
валили в Никуда — на запад и на север.
Но время не щадит имперских монументов:
в оврагах поросли травой и лопухами,
потрескался гранит, и рупоры умолкли.
Кто в той стране рождён, как мы, — её оставив,
как некогда Орфей, не смеет оглянуться.
Что было там у нас? Ирония, терпенье
и редко — мужество. Но чаще просто чувство:
ты сделал далеко не всё, что был обязан
(поблёкшая вина или скорее грех,
что дети не простят, хоть даже Бог отпустит).
Мы боле ничего не нажили. И всё же
умели правду горькую принять в подарок,
не почитали смерть. Над рельсами, бетоном
встречали ангелов. Любили. Жгли свечу
в библиотеке. Зло с добром мы называли
своими именами: отличить непросто.
Вот что возьмём во тьму. И, кажется, довольно.
Перевод Ани Герасимовой
Шеймусу Хини
Накрывая апрельский Дублин туманом густеющим,
океан проникает в стены, в кузов смолёный.
Отступает река, места под мостами пустеют,
раскрываются илистою ладонью зелёной.
В сей болотной юдоли, испытанной бунтом и голодом,
что лет двадцать назад пустовала, подобно Лиффи,
догадаемся мы, грузовым разбужены грохотом,
что отметки былой достигает вода на приливе,
а точней, превышает. Между пакгаузов внезапно
с криком чайка нырнёт. Мостовая — мокрые рытвины.
У сереющих фортов — листвы и времени каплями
шевелится залив. Не нам учить говорить его.
Bronze by gold. Горек хлеб, и ступени круты, но зарплаты
хватает надолго. Мигрант поперхнётся стопкой,
здесь, в притоне сирен, опрокинув её за брата,
близнеца, мерцающего среди туземцев за стойкой.
И уже всё равно — болота ли севера мглистые,
Иония ль, куда со скрипом ладья доплывала, —
как Цирцеи покров, раскинулась карта пятнистая,
беспризорной Европы колючее одеяло.
Перевод Ани Герасимовой
Нам после всех невзгод и всех разлук
Казалось − передышка будет вечной.
Друзья в садах стихи читали вслух,
Пируя и беседуя беспечно.
Дух мудрости над школами витал,
Вплывала флейта в белые колонны,
И ярмарками город хлопотал,
И пряности возили галеоны.
Мы радовались спелости плода
И многоцветью мастерских мозаик,
Но мрачные пророки, как всегда
Осмеянные, − правы оказались.
Металла грохот, сполохи огней,
Чернеет небо и ярится море.
Задуй свечу и дверь закрой.
За ней Опять чума, Калигула и горе.
Перевод Ани Герасимовой
Памяти Николая Гумилёва
В березняке, за пятнами проталин,
За валунами враг таится зоркий. .
И конь усталый, шпорами ударен,
Пустился рысью. Озеро под горкой
Лежит, белея ледяною коркой.
Поводья в сжатом кулаке застыли,
Окоченев. Бинокль туманен мокрый.
Он оторвался от своих на милю.
Вокруг костра уланы говорили,
Что до утра не будет, вероятно,
Атаки. Ужин в котелке варили,
И гас над бивуаком луч закатный.
Ритмично бьётся сердце. Сердцу внятно:
Всё сбудется и всё осуществимо.
На плодотворных, долгих лет десятки
Над им простёрли крылья серафимы
Златых Ворот. Он стал неуязвимым,
Он знает, мир воздаст ему сторицей:
Все рифмы будут в цель, все пули — мимо,
Война, победа, светлая столица.
Мальвы складчатый лепесток потрогай,
Поднимись по склону, взгляни направо —
Север там. Кафе закрыты. Дорога —
Ни одной повозки или машины.
Храп собак бродячих. Шприц под акацией.
Сколько лет прошло. Виноград да лавры,
Но полыни больше. Мёду накапай
Бессловесным сёстрам там, на вершине.
Корка глины под грузом июня стонет.
Духота. Чужому зренью доверясь,
Чувствуешь, как море в мареве тонет,
И лучи, как дорические колонны,
Делят небо, день подпирая длинный.
За коньками крыш, за туманом — крепость.
Положись на судьбу. Ведь тут не Афины,
И не Фивы тем более. Мы в Колоне.
Молчаливо предместье на солнцепеке.
Изменились боги, постарела Ананке.
В яме перистиль, в репьях и осоке,
А точнее, лишь перистиля идея.
Здесь беглец приемлет смерть от удушья.
Бог играет с судьбами в несознанку,
Мы же знаем — вину отрицать не нужно:
Раскаляется свод, тело леденеет.
Эвменид родник терпеливый высох.
На распад богини глядят с презреньем.
Жесту их послушны, замерли кипарисы,
На орбитах планеты застыли тоже.
Полотно обвисает на древке старом.
Только коршун-рыболов, прервав паренье,
Безнадёжно, камнем, подобно Икару,
В море падает, не замечен прохожим.
Поспеши, ты и так опоздал изрядно.
Мудрецы говорят: лучше не родиться,
А родиться — так ненадолго. Забран
Склон священный цементом. С Тесеем не вышло,
Муравей лишь, приверженный миллиметрам,
Нарушая покой, в лузге суетится.
Разразит ли молния, сдует ли ветром,
Поглотит ли земля? Судия всевышний —
Даже Он не ведает. Спят кварталы.
Сушь да смог, ничто и горькая мята —
С головой укрыло жаркое покрывало
Заросли порыжелых олив и туи.
Под обрывом греческие чернеют буквы
На окошках кофейни, на крыше склада,
И дыханья эхо прерванным звуком
Углубляет летнюю тишь густую.
Перевод Ани Герасимовой