Любимый – это древний бог,
Которому несут начатки
Колосьев и плодов; у ног
Его дымится пепел сладкий.
Любимый тёмен и незрим,
А образ грубо размалёван,
Но тот, кто прячется за ним,
Не выдаёт себя ни словом.
И не достичь его ушей,
Закрытых век, коленей острых
Всему, что взращено в душе,
Под чёрным солнцем в рощах пёстрых.
В тяжёлом золоте костров
И в складках жертвенного дыма,
Не принимающий даров,
О нет, не человек Любимый.
Не тот, кого мы ждём, кому
Мы подвигаем чай в стакане,
Чьё тело разбавляет тьму,
На ком, как бы на истукане,
Возможно различить черты
Лица, прийти в расцветший рядом
Сад судорожной наготы,
Знакомый с временем и градом, —
Не человек, не зимний сад,
А сторож сада – нет, не сторож, —
Его не позовёшь назад,
Не поцелуешь, не повздоришь, —
Любимый – это божество,
Что за спиной у человека
Взывает именем его,
Стуча в стекло без слов, как ветка.
Не подкупить, не побороть
Окажется желанным самым —
А чтобы сквозь живую плоть
Бог тихо посмотрел в глаза нам.
Овидий, потерявший Рим,
Наверное, не выжил бы, увидев
Его растресканным, сырым
И полным варваров. Не приезжай, Овидий!
Нежнее города, цветущего в душе,
С оконными тугими лепестками,
Лепной листвой, - не вырастет уже,
А этот, как гербарий в раме,
Коснись - рассыплется в руках.
Кто сам себя в разбитых зеркалах
Увидит - призраком, - тот, по поверью,
Недолго проживёт. Взлетает прах.
Как веки, слепо вывернуты двери.
Но всё-таки, покуда жив поэт,
Пока возможно вымолить прощенье -
И мы живём. Овидий, Рима нет.
Сарматский мрак сквозит из каждой щели.
А
Аист длинным клювом выбивает дробь,
На корявом тополе найдя ночлег.
Белобрысый месяц поднимает бровь.
Отплывает облака пустой ковчег.
Гаснет за спиною островок села,
А цветы пылают, до утра светя.
И стоит, закутана, белым-бела,
Ночь, как Богородица, прижав дитя.
Ж
Жизнь моя, помедли, не катись за край
Розового поля, как слепящий круг,
Не шепчи мне на ухо: пора, пора, —
Будто я не знаю, – не вались из рук.
Как могла я гнать её!
Вон иван-чай
С нежной на запёкшихся губах пыльцой…
Ведь у жизни в голосе твоя печаль.
И твоя улыбка. И твоё лицо.
Вечерами под окнами Блока
Чёрный ветер окурки метёт.
Александр Александрович, плохо!
Дайте хоть постоять у ворот.
Александр Александрович, тяжко!
Не поможет ни сон, ни вино.
В мелкой ряби изогнутой Пряжки
Отражается ваше окно.
Целый век этим улицам снятся
Ночь, ворота, шагов череда –
Окаянные ваши двенадцать
Всё никак не придут никуда.
Не страшит их ни мор, ни разруха,
Не собьёшь зачарованный шаг:
Из войны до ГУЛАГа – по кругу
На войну – и обратно в ГУЛАГ.
Ни серебряных пуль эта сила
Не боится, ни жарких сердец.
Александр Александрович, милый,
Уведите же их, наконец!
Мы живём на проспектах имени палачей
Среди ржавых труб, расшатанных кирпичей
И глядим, как волки, в заросли кумачей,
Словно там остались залежи калачей.
Проплывают рядом бетонные пустыри
И торговых центров стеклянные пузыри,
Козырьки ларьков. Из серой юдоли сей
Никакой не выведет Моисей.
Мы живём на проспектах имени палачей,
В нашем супе бумажный привкус от их речей.
Мы идём к себе, да никак не найдём ключей.
Как в блокаду, стулья и книги внутри печей,
Мы в чугунных лбах сжигаем ХХ век,
Он горит так долго, что хватит его на всех.
Мы живём на проспектах имени палачей,
Раскрываем рот – и голос у нас ничей,
Зажигаем в комнате лампочку в сто свечей,
А она освещает лес, перегной, ручей.
Утопивши сапог в промоине в том леске,
Вынимаешь – с дырявым черепом на носке.
Бедный Йорик, Юрик, вот он – бежал, упал,
На подушке мха – головы костяной овал,
Через дырочку видно атаку, огонь, оскал
Старшины, колючку, вышку, лесоповал.
И куда ни пойдёшь – на запад ли, на восток,
Бедный Юрик, бедный-победный Санёк, Витёк –
Все тропинки тобой перечёркнуты – поперёк.
Есть во фляжке водка, в термосе кипяток:
О тебя споткнувшись, о костяной порог,
У сухого пня с тобой посижу, браток,
Пошепчусь, пошуршу, как сухой листок, -
Пока мне на роток не накинет земля платок.
Кто мусульманкой бабочку назвал,
Тот не жилец уже на этом свете.
С утра одета в чистое, трезва,
Его душа не думает о смерти,
И сон её тревожен и глубок,
Погашен взгляд, распахнуты ладони,
Она отыщет тихий уголок –
И думает, что скрылась от погони,
Что нипочём ей город-великан
Одышливый – шутнице, озорнице,
Что не за ней по рыжим облакам
Бегут подслеповатые зарницы,
Что чёрный ворон вьётся не над ней
И тормозит не у её подъезда.
Она уже почти в краю теней,
Но мешкает у входа – как невеста.
Её не занимает кутерьма
Допросов, протоколов, пересылок,
Она не понимает, где тюрьма
Кончается – и возникает, зыбок,
Пейзаж, где даже отнятый паёк
Не важен, и какую яму рыли,
И кто упал, и горизонт поёт
И дышит, будто бабочкины крылья.
Метель на Университетской
Холёной набережной, лёд,
Автобус, паренёк простецкий
С двумя подружками, народ
В наушниках. Намокшим мелом
Дворец прочерчен. Ты со мной?
Ты здесь? Безжизненное тело
Реки накрыто простыней.
В глазах у города мерцанье,
Ладонь, прижатая ко лбу –
Как будто санки с мертвецами
Проскальзывают сквозь толпу,
Как будто произносишь: «Город» -
И тень ложится под стеной,
А эхо отвечает: «Голод»,
И снова тихо. Ты со мной?
Парады, кабаки, цыганки,
Расстрелы, балерины, спесь.
Вот если бы не эти санки.
Метро, окраина. Ты здесь?
Торговый центр, пивная, пьянка
В парадняке. Подъём. Отбой.
Ты здесь? И точно ли твой ангел
Присматривает за тобой?
Господи, если есть у Тебя рай,
Ты меня туда, конечно, не забирай —
К праведникам прозрачнокрылым,
Сама знаю — не вышла рылом.
А пусти меня на кухню через чёрный ход
В 41 год,
К Рябинкину Юре,
Чтоб за крестами бумажными ветры дули,
Буду варить ему кашу, класть по ложечке в рот,
И он не умрёт.
Каждый день буду варить кашу —
Пшенную, рассыпчатую — а как же,
И когда он поднимет руку, то этот жест
Будет лучшим из Твоих блаженств.
День за днём буду варить кашу —
И о смерти, глядящей в лицо, Юра не скажет.
Буду варить кашу вечером и поутру —
И мама не бросит Юру, спасая его сестру.
И тогда я увижу краешком глаза —
Всеми шпилями сразу
Колосящийся, будто рожь,
Петербург небесный, в котором Ты всех спасёшь.
Вот он, спаситель страны, которой не до спасенья,
Вот поводырь костей, лежащих в грязи весенней,
Плачущих — назови каждую! — ждущих ласки,
Это ль не danse macabre, русские пляски.
Это ль не житие — тюрьма, клевета, опала:
Нечего различать в шорохе листьев палых
Смутные голоса, контуры тел простёртых,
Нечего вызывать канувший остров мёртвых.
Вышиты палачи заново на знамёнах,
Лучше уж помолчи — нынче не до клеймёных,
С рваной ноздрёй, дырой круглой в затылке — видишь —
Музыка, пир горой — вот где у них твой Китеж!
Ладно. Горит свеча в мокром лесу над ямой.
Жертвы и палача горючими именами
Воздух пропитан, мох, серые корни, хвоя.
Слово-то — Сандармох — сонное, меховое.
Только б одну сберечь свечку, теряя силы —
Чтоб миллионом свеч вспыхнула вся Россия.
Неба не видно, стен — всё убиенных тени:
Рано ещё — с колен.
Надо бы — на колени.
Снег завесил занавеской тюлевой
Кухонное тусклое окно.
На земле моей, покрытой тюрьмами,
Погляди, по-прежнему темно.
В облаках дымится месяц узенький,
Куст топорщит пухлые бока.
А давай-ка за невинных узников
Мы поднимем к полночи бокал –
Поглядим на стол, на ель колючую,
Выпьем – ты кивнёшь, и я кивну,
Хрупкое своё благополучие
Ощутив внезапно, как вину.
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, поляки, ваши евреи?
Где торгуют они, где бреют,
Лечат, учат, флиртуют, стареют,
Проезжают в автомобиле?
Почему вы их всех убили?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, литовцы, ваши евреи?
Где такие ж, как вы, крестьяне —
Те, кого вы толкали к яме,
А кто прятался на сеновале —
Тех лопатами добивали.
Между сосен, янтарных кочек
Не положите им цветочек?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, французы, ваши евреи? —
Адвокаты, врачи, кокетки,
Дети с вашей лестничной клетки,
Те, которых вы увозили
Ранним утром — не в магазины —
К чёрным трубам, стоявшим дыбом,
Чтоб соседи взлетели — дымом.
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, голландцы, ваши евреи? —
Часовщик, поправляющий время,
И кондитер, испачканный в креме,
Где рембрандтовские менялы?
На кого вы их променяли?
Почему вы их выдавали?
Почему вы их убивали?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, британцы, ваши евреи,
Те, кому вы не отперли двери?
Пепел их — на земле, в траве и
В вашем сердце, что всех правее.
Ах, беспечные европейцы,
Эти жёлтые звёзды, пейсы,
Полосатых призраков стаи
В вашем зеркале не растаяли.
По ночам в еврейском квартале
Ветерок шелестит картавый.
Как вам дышится? Как вам спится?
Не тошнит ли вашу волчицу
С бронзовеющими сосцами?
Подсказать? Или лучше сами?
Исаакий плодовит и кряжист,
И ангел спит в его коре.
Сутулый Достоевский, тяжесть
Дворцов, построенных в каре.
И тут же – пушкинская лёгкость –
Свернёшь по улице – видна,
Поддерживавшая под локоть
И Майкова, и Кузмина,
И город, весь припорошённый
Тончайшей пудрой ледяной,
Как будто в сердце поражённый
Любовник оперный, со мной
Немного постоит – и рухнет,
Глаза пустые закатив,
Помяв парик, забросив туфли
С большими пряжками в залив.
Кто-то ходит на чердаке.
Видно, Осип всё ладит крышу.
Молоток у него в руке,
Дранка новая. Слышу, слышу.
Не успел он перед войной
Крышу справить — «столыпин», лагерь.
Вот и топает надо мной,
Проверяет, прочны ли лаги.
Что ты, Осип, прочны, прочны,
Балки взмыли над ними ровно.
Спи спокойно в груди страны,
Где навряд ли ты похоронен,
В лучшем случае, сброшен в ров,
Безымянный, расстрельный, братский.
Спи. Спасибо тебе за кров.
Я достроила крышу. Краской
Пахнут доски. Ведь ты поляк —
Потому и забрали. Или
Не поэтому — просто так.
Били. Спать не давали. Били.
Я живу за тебя в твоём
Доме. Ходишь ночами, Осип, —
И ходи. Мы с тобой вдвоём,
И от этого крышу сносит
1.
Плод наливной, тонкокожий, словно прозрачный сосуд
С медленным пламенем – кто же может унять этот зуд
В пальцах, протянутых к ветке, жадную сухость во рту!
С маленькой чёрною меткой вьётся листок на ветру.
Господи, разве ты дал нам силы противиться злой
Жажде и сполохам дальним, пляшущим под кожурой?
Ты же нас хрупкими создал, как подорожник и рдест,
Если выковывать гвозди – то не из этих сердец.
Заповедь, Господи, трудно в жаркой держать голове.
Зверь с чешуей изумрудной мирно свернулся в траве,
Тих, переливчат и складчат, влажной спиною скользя.
Ты не сказал нам, что значит, Господи, слово нельзя:
Ты ничего не сказал нам про Саламин и Фарсал,
Про бородинские залпы, про Азенкур не сказал,
Косово поле, Цусиму, морок Мазурских болот,
Про сталинградскую зиму, мартовский ладожский лёд,
И про варшавское гетто, Аушвиц, Аустерлиц,
Про предвоенное лето, про выражение лиц
Ветром летящих с гравюры Дюрера всадников, ни
Этих, кричавших: «Мой фюрер!», тех, повторявших: «Распни!»
Если бы знали мы только про Хиросиму, иприт… -
Плод Твой на ветке – что толку! – солнцем закатным горит.
Из трав, от ветра пошедших в пляс,
Из лужи, из глины сырой
Господь слепил тебя в первый раз,
А я леплю во второй.
Из мрака, из талого снега, слёз –
Ловя губами, леплю:
Плечо проступает, щека и нос,
И губы, то бишь, люблю.
Из мха, где комар заложил вираж,
Где прель под еловой корой,
Господь слепил меня в первый раз,
А ты слепил во второй.
Уже проступил под твоей рукой
Затылок, висок, плечо:
Я не видала себя такой
Ни разу. Ещё, ещё!
Не много осталось одежды сносить,
Стоптать башмаков,
Смотреть, как земля одевается в сныть
И болиголов.
Не много осталось от ветра грустить,
От солнца шалеть.
Осталось жалеть и осталось любить,
Любить и жалеть
Мужчину, дитя, воробьиную прыть,
Рябинную медь –
Недолго, но всё же осталось любить,
Но больше – жалеть.
Любимый – это древний бог,
Которому несут начатки
Колосьев и плодов; у ног
Его дымится пепел сладкий.
Любимый тёмен и незрим,
А образ грубо размалёван,
Но тот, кто прячется за ним,
Не выдаёт себя ни словом.
И не достичь его ушей,
Закрытых век, коленей острых
Всему, что взращено в душе,
Под чёрным солнцем в рощах пёстрых.
В тяжёлом золоте костров
И в складках жертвенного дыма,
Не принимающий даров,
О нет, не человек Любимый.
Не тот, кого мы ждём, кому
Мы подвигаем чай в стакане,
Чьё тело разбавляет тьму,
На ком, как бы на истукане,
Возможно различить черты
Лица, прийти в расцветший рядом
Сад судорожной наготы,
Знакомый с временем и градом, —
Не человек, не зимний сад,
А сторож сада – нет, не сторож, —
Его не позовёшь назад,
Не поцелуешь, не повздоришь, —
Любимый – это божество,
Что за спиной у человека
Взывает именем его,
Стуча в стекло без слов, как ветка.
Не подкупить, не побороть
Окажется желанным самым —
А чтобы сквозь живую плоть
Бог тихо посмотрел в глаза нам.
Овидий, потерявший Рим,
Наверное, не выжил бы, увидев
Его растресканным, сырым
И полным варваров. Не приезжай, Овидий!
Нежнее города, цветущего в душе,
С оконными тугими лепестками,
Лепной листвой, - не вырастет уже,
А этот, как гербарий в раме,
Коснись - рассыплется в руках.
Кто сам себя в разбитых зеркалах
Увидит - призраком, - тот, по поверью,
Недолго проживёт. Взлетает прах.
Как веки, слепо вывернуты двери.
Но всё-таки, покуда жив поэт,
Пока возможно вымолить прощенье -
И мы живём. Овидий, Рима нет.
Сарматский мрак сквозит из каждой щели.
А
Аист длинным клювом выбивает дробь,
На корявом тополе найдя ночлег.
Белобрысый месяц поднимает бровь.
Отплывает облака пустой ковчег.
Гаснет за спиною островок села,
А цветы пылают, до утра светя.
И стоит, закутана, белым-бела,
Ночь, как Богородица, прижав дитя.
Ж
Жизнь моя, помедли, не катись за край
Розового поля, как слепящий круг,
Не шепчи мне на ухо: пора, пора, —
Будто я не знаю, – не вались из рук.
Как могла я гнать её!
Вон иван-чай
С нежной на запёкшихся губах пыльцой…
Ведь у жизни в голосе твоя печаль.
И твоя улыбка. И твоё лицо.
Вечерами под окнами Блока
Чёрный ветер окурки метёт.
Александр Александрович, плохо!
Дайте хоть постоять у ворот.
Александр Александрович, тяжко!
Не поможет ни сон, ни вино.
В мелкой ряби изогнутой Пряжки
Отражается ваше окно.
Целый век этим улицам снятся
Ночь, ворота, шагов череда –
Окаянные ваши двенадцать
Всё никак не придут никуда.
Не страшит их ни мор, ни разруха,
Не собьёшь зачарованный шаг:
Из войны до ГУЛАГа – по кругу
На войну – и обратно в ГУЛАГ.
Ни серебряных пуль эта сила
Не боится, ни жарких сердец.
Александр Александрович, милый,
Уведите же их, наконец!
Мы живём на проспектах имени палачей
Среди ржавых труб, расшатанных кирпичей
И глядим, как волки, в заросли кумачей,
Словно там остались залежи калачей.
Проплывают рядом бетонные пустыри
И торговых центров стеклянные пузыри,
Козырьки ларьков. Из серой юдоли сей
Никакой не выведет Моисей.
Мы живём на проспектах имени палачей,
В нашем супе бумажный привкус от их речей.
Мы идём к себе, да никак не найдём ключей.
Как в блокаду, стулья и книги внутри печей,
Мы в чугунных лбах сжигаем ХХ век,
Он горит так долго, что хватит его на всех.
Мы живём на проспектах имени палачей,
Раскрываем рот – и голос у нас ничей,
Зажигаем в комнате лампочку в сто свечей,
А она освещает лес, перегной, ручей.
Утопивши сапог в промоине в том леске,
Вынимаешь – с дырявым черепом на носке.
Бедный Йорик, Юрик, вот он – бежал, упал,
На подушке мха – головы костяной овал,
Через дырочку видно атаку, огонь, оскал
Старшины, колючку, вышку, лесоповал.
И куда ни пойдёшь – на запад ли, на восток,
Бедный Юрик, бедный-победный Санёк, Витёк –
Все тропинки тобой перечёркнуты – поперёк.
Есть во фляжке водка, в термосе кипяток:
О тебя споткнувшись, о костяной порог,
У сухого пня с тобой посижу, браток,
Пошепчусь, пошуршу, как сухой листок, -
Пока мне на роток не накинет земля платок.
Кто мусульманкой бабочку назвал,
Тот не жилец уже на этом свете.
С утра одета в чистое, трезва,
Его душа не думает о смерти,
И сон её тревожен и глубок,
Погашен взгляд, распахнуты ладони,
Она отыщет тихий уголок –
И думает, что скрылась от погони,
Что нипочём ей город-великан
Одышливый – шутнице, озорнице,
Что не за ней по рыжим облакам
Бегут подслеповатые зарницы,
Что чёрный ворон вьётся не над ней
И тормозит не у её подъезда.
Она уже почти в краю теней,
Но мешкает у входа – как невеста.
Её не занимает кутерьма
Допросов, протоколов, пересылок,
Она не понимает, где тюрьма
Кончается – и возникает, зыбок,
Пейзаж, где даже отнятый паёк
Не важен, и какую яму рыли,
И кто упал, и горизонт поёт
И дышит, будто бабочкины крылья.
Метель на Университетской
Холёной набережной, лёд,
Автобус, паренёк простецкий
С двумя подружками, народ
В наушниках. Намокшим мелом
Дворец прочерчен. Ты со мной?
Ты здесь? Безжизненное тело
Реки накрыто простыней.
В глазах у города мерцанье,
Ладонь, прижатая ко лбу –
Как будто санки с мертвецами
Проскальзывают сквозь толпу,
Как будто произносишь: «Город» -
И тень ложится под стеной,
А эхо отвечает: «Голод»,
И снова тихо. Ты со мной?
Парады, кабаки, цыганки,
Расстрелы, балерины, спесь.
Вот если бы не эти санки.
Метро, окраина. Ты здесь?
Торговый центр, пивная, пьянка
В парадняке. Подъём. Отбой.
Ты здесь? И точно ли твой ангел
Присматривает за тобой?
Господи, если есть у Тебя рай,
Ты меня туда, конечно, не забирай —
К праведникам прозрачнокрылым,
Сама знаю — не вышла рылом.
А пусти меня на кухню через чёрный ход
В 41 год,
К Рябинкину Юре,
Чтоб за крестами бумажными ветры дули,
Буду варить ему кашу, класть по ложечке в рот,
И он не умрёт.
Каждый день буду варить кашу —
Пшенную, рассыпчатую — а как же,
И когда он поднимет руку, то этот жест
Будет лучшим из Твоих блаженств.
День за днём буду варить кашу —
И о смерти, глядящей в лицо, Юра не скажет.
Буду варить кашу вечером и поутру —
И мама не бросит Юру, спасая его сестру.
И тогда я увижу краешком глаза —
Всеми шпилями сразу
Колосящийся, будто рожь,
Петербург небесный, в котором Ты всех спасёшь.
Вот он, спаситель страны, которой не до спасенья,
Вот поводырь костей, лежащих в грязи весенней,
Плачущих — назови каждую! — ждущих ласки,
Это ль не danse macabre, русские пляски.
Это ль не житие — тюрьма, клевета, опала:
Нечего различать в шорохе листьев палых
Смутные голоса, контуры тел простёртых,
Нечего вызывать канувший остров мёртвых.
Вышиты палачи заново на знамёнах,
Лучше уж помолчи — нынче не до клеймёных,
С рваной ноздрёй, дырой круглой в затылке — видишь —
Музыка, пир горой — вот где у них твой Китеж!
Ладно. Горит свеча в мокром лесу над ямой.
Жертвы и палача горючими именами
Воздух пропитан, мох, серые корни, хвоя.
Слово-то — Сандармох — сонное, меховое.
Только б одну сберечь свечку, теряя силы —
Чтоб миллионом свеч вспыхнула вся Россия.
Неба не видно, стен — всё убиенных тени:
Рано ещё — с колен.
Надо бы — на колени.
Снег завесил занавеской тюлевой
Кухонное тусклое окно.
На земле моей, покрытой тюрьмами,
Погляди, по-прежнему темно.
В облаках дымится месяц узенький,
Куст топорщит пухлые бока.
А давай-ка за невинных узников
Мы поднимем к полночи бокал –
Поглядим на стол, на ель колючую,
Выпьем – ты кивнёшь, и я кивну,
Хрупкое своё благополучие
Ощутив внезапно, как вину.
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, поляки, ваши евреи?
Где торгуют они, где бреют,
Лечат, учат, флиртуют, стареют,
Проезжают в автомобиле?
Почему вы их всех убили?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, литовцы, ваши евреи?
Где такие ж, как вы, крестьяне —
Те, кого вы толкали к яме,
А кто прятался на сеновале —
Тех лопатами добивали.
Между сосен, янтарных кочек
Не положите им цветочек?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, французы, ваши евреи? —
Адвокаты, врачи, кокетки,
Дети с вашей лестничной клетки,
Те, которых вы увозили
Ранним утром — не в магазины —
К чёрным трубам, стоявшим дыбом,
Чтоб соседи взлетели — дымом.
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, голландцы, ваши евреи? —
Часовщик, поправляющий время,
И кондитер, испачканный в креме,
Где рембрандтовские менялы?
На кого вы их променяли?
Почему вы их выдавали?
Почему вы их убивали?
Ах, скажите, скажите скорее,
Где, британцы, ваши евреи,
Те, кому вы не отперли двери?
Пепел их — на земле, в траве и
В вашем сердце, что всех правее.
Ах, беспечные европейцы,
Эти жёлтые звёзды, пейсы,
Полосатых призраков стаи
В вашем зеркале не растаяли.
По ночам в еврейском квартале
Ветерок шелестит картавый.
Как вам дышится? Как вам спится?
Не тошнит ли вашу волчицу
С бронзовеющими сосцами?
Подсказать? Или лучше сами?
Исаакий плодовит и кряжист,
И ангел спит в его коре.
Сутулый Достоевский, тяжесть
Дворцов, построенных в каре.
И тут же – пушкинская лёгкость –
Свернёшь по улице – видна,
Поддерживавшая под локоть
И Майкова, и Кузмина,
И город, весь припорошённый
Тончайшей пудрой ледяной,
Как будто в сердце поражённый
Любовник оперный, со мной
Немного постоит – и рухнет,
Глаза пустые закатив,
Помяв парик, забросив туфли
С большими пряжками в залив.
Кто-то ходит на чердаке.
Видно, Осип всё ладит крышу.
Молоток у него в руке,
Дранка новая. Слышу, слышу.
Не успел он перед войной
Крышу справить — «столыпин», лагерь.
Вот и топает надо мной,
Проверяет, прочны ли лаги.
Что ты, Осип, прочны, прочны,
Балки взмыли над ними ровно.
Спи спокойно в груди страны,
Где навряд ли ты похоронен,
В лучшем случае, сброшен в ров,
Безымянный, расстрельный, братский.
Спи. Спасибо тебе за кров.
Я достроила крышу. Краской
Пахнут доски. Ведь ты поляк —
Потому и забрали. Или
Не поэтому — просто так.
Били. Спать не давали. Били.
Я живу за тебя в твоём
Доме. Ходишь ночами, Осип, —
И ходи. Мы с тобой вдвоём,
И от этого крышу сносит
1.
Плод наливной, тонкокожий, словно прозрачный сосуд
С медленным пламенем – кто же может унять этот зуд
В пальцах, протянутых к ветке, жадную сухость во рту!
С маленькой чёрною меткой вьётся листок на ветру.
Господи, разве ты дал нам силы противиться злой
Жажде и сполохам дальним, пляшущим под кожурой?
Ты же нас хрупкими создал, как подорожник и рдест,
Если выковывать гвозди – то не из этих сердец.
Заповедь, Господи, трудно в жаркой держать голове.
Зверь с чешуей изумрудной мирно свернулся в траве,
Тих, переливчат и складчат, влажной спиною скользя.
Ты не сказал нам, что значит, Господи, слово нельзя:
Ты ничего не сказал нам про Саламин и Фарсал,
Про бородинские залпы, про Азенкур не сказал,
Косово поле, Цусиму, морок Мазурских болот,
Про сталинградскую зиму, мартовский ладожский лёд,
И про варшавское гетто, Аушвиц, Аустерлиц,
Про предвоенное лето, про выражение лиц
Ветром летящих с гравюры Дюрера всадников, ни
Этих, кричавших: «Мой фюрер!», тех, повторявших: «Распни!»
Если бы знали мы только про Хиросиму, иприт… -
Плод Твой на ветке – что толку! – солнцем закатным горит.
Из трав, от ветра пошедших в пляс,
Из лужи, из глины сырой
Господь слепил тебя в первый раз,
А я леплю во второй.
Из мрака, из талого снега, слёз –
Ловя губами, леплю:
Плечо проступает, щека и нос,
И губы, то бишь, люблю.
Из мха, где комар заложил вираж,
Где прель под еловой корой,
Господь слепил меня в первый раз,
А ты слепил во второй.
Уже проступил под твоей рукой
Затылок, висок, плечо:
Я не видала себя такой
Ни разу. Ещё, ещё!
Не много осталось одежды сносить,
Стоптать башмаков,
Смотреть, как земля одевается в сныть
И болиголов.
Не много осталось от ветра грустить,
От солнца шалеть.
Осталось жалеть и осталось любить,
Любить и жалеть
Мужчину, дитя, воробьиную прыть,
Рябинную медь –
Недолго, но всё же осталось любить,
Но больше – жалеть.