Шёл снег. На улице ругала мама сына.
Он дулся, всхлипывал, канючил, «не хотел».
Его жалела ржавая машина,
И он её без памяти жалел.
Брёл мимо них старик с облезлой палкой,
Шла женщина в малиновом пальто —
Ему их всех в тот вечер было жалко,
Его тогда не понимал никто.
Луна желтела также безучастно,
И снег всё так же падал кое-как...
Он понял вдруг: все взрослые несчастны;
И это, в самом деле, было так.
Чёрная голая ветка в оконном стекле.
Детский рисунок в альбомчике для рисованья.
Рощица. Чёрные листья на чёрной земле.
Ноющий ветер. Пустая тропинка. Шуршанье.
Души, как листья - на память приходит Аид.
Осень в Пицунде - на память приходит беседка.
Падают звёзды, но в пыльном окошке дрожит
Центр Москвы, и всё та же безлистая ветка.
Мальчик c собакой, качели, какой-то старик,
Девочка в свитере в сумраке зеленоватом,
Тающий шёпот, внезапно сорвавшийся в крик,
Ванная с ржавой трубой и трёхцветным халатом;
Хмурый вокзал, почему-то пустое купе,
Жуткий сквозняк, неестественно острый и резкий,
Чьё-то кольцо, проблеснувшее в мокрой толпе,
Синий кораблик на серой, как дождь, занавеске.
Сон наяву, только явь как бы тоже во сне:
Полуразрушенный домик на Старом Арбате,
Низкое небо, безлистая ветка в окне,
Сумерки. Зеркало. Девочка в ярком халате.
Человек подходит к микрофону.
Утро отражается в реке.
Женщина летает над газоном,
Полулёжа в красном гамаке.
Сонная Австралия. Зелёный
Летний день. Залитый солнцем джип.
Смуглый фермер, с детства умудрённый
Тайным знаньем бабочек и рыб.
Не спеша потягивая виски,
В кресле у окна сидит старик.
Не спеша потягивая виски,
В зеркале сидит его двойник.
Девочка играет с обезьяной.
Негр в очках копается в саду.
Над зеленогрудою поляной
Вьётся белоснежный какаду.
Если радость - это чувство света,
Выстрели из фотопистолета
В это небо, полное тепла,
И оттуда с серебристым звоном
На поляну рядом с микрофоном
Упадёт Кащеева игла.
Наткнуться в сумерках на солнечную нить,
Похожую на луч, пробившийся сквозь время,
Где радужная взвесь в полупрозрачной теми
Порхает тихая, не в силах не светить.
Увидеть, как во сне, что явь и значит свет.
Беззвучный, сказочный, внезапный и нечастый;
Экклезиаст сказал: «Всё суета сует»,
Нам нечего сказать Экклезиасту.
И не о чем просить, пока не давит даль
И ужасы не встали на дороге,
И колесо плашмя не рухнуло под ноги,
И не разбит кувшин, и не зацвёл миндаль;
И темь не обернулась темнотой,
И на конце луча, как бы в волшебной точке,
Сверкает серебро серебряной цепочки
И золото повязки золотой;
Пока кузнечик не отяжелел,
И стерегущий не окаменел,
И у коня не лопнула подпруга,
И глубина воздушна и упруга,
И высота мерцает, как свеча ..,
Пока ты сам на острие луча,
Как сеть дождя внутри лесного круга.
Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,
В облаке, расплывшемся от слёз,
В зеркале, которое разбили,
А оно очнулось и срослось.
В комнате, как в солнечном осколке
Озера, сверкающего сквозь
Листья и ослепшие иголки,
Пляшут пряди солнечных волос;
Рыбаки спускаются по склону
По траве, блестящей от росы;
Папа говорит по телефону,
Обречённо глядя на часы.
Даже в зимней обморочной давке,
В стёклах между варежек и шуб
Тонкие секунды, как булавки,
Падают, не разжимая губ;
Но не зря в серебряном конверте
Нас бесстрашно держат на весу -
Как от ветра, спрятавшись от смерти,
Одуванчик светится в лесу.
Ныряя, ломаясь, гудя
В луче под фонарною плошкой,
Булавки-иголки дождя
Блестят, как железные ножки
Стола на попа подшофе
Среди перевёрнутых лавок
В закрытом открытом кафе
Под градом иголок-булавок.
В траве, в костре июня, у торца
Шестнадцатиэтажного дворца,
Споткнувшись о натянутое время,
В зелёном круглом мире, где пришлось-
Приходится-придётся, глядя сквозь
Танцующую солнечную темень
Туда, где только музыка, без слов,
И мелкий дождь, как стрелки без часов,
Среди стволов стрекочет наудачу
(В душе у грибника то вскрик, то всхлип:
Нет, гриб – нет, лист – нет, гриб – нет, лист – нет, гриб),
За полчаса до выезда на дачу –
Всё собрано, но ты ещё в Москве –
Над мальчиком – что тот грибник – к траве
Склонившимся над смятой пачкой "Dunhill"
И собственным беспамятством, в аду,
В Москве и в опечатанном саду
Стоит стихотворение, как ангел.
Какие были времена!
Теперь не то — Бен Ладен, Путин…
А раньше — сосны, тишина,
“Во всём… дойти до самой сути”.
С утра по выходным мячи
И люди прыгают на пляже,
И запах тины и мочи
В кабинках и не только даже.
В лесу, оправленном в закат
(Где комары звенят, зверея),
Прекрасные московские евреи
О Мандельштаме говорят.
Конечно, плохо, даже очень, но
В лесу, где листья падают на дно;
В троллейбусе, где, как птенцы на ветке,
Сидят уютный старичок в беретке
И девочка в уродливом пальто,
Которая – ты точно знаешь, что –
Лет через двадцать-тридцать – вспоминая
Вот это время (в перспективе “то”),
Кому-то, хмыкнув, скажет: “Смех! Тогда я
Носила это жуткое пальто
И ничего – носила и носила...”
И некто спросит: “Сколько тебе было?”
И женщина, прикинув, скажет: “Шесть”...
Бессмыслица, но в этом что-то есть.
По телевизору показывали,
Как человек в котелке,
Вор,
Влезает в дом,
Как он думал,
Пустой,
А там — хозяйка.
И она —
Вероятно, это было хорошо сыграно —
Влюбляется в вора,
То есть
Вскоре после их нечаянного знакомства
Начинает смотреть на него
Особенным образом:
Без водевильной плотоядности,
Но так, что даже я, восьмилетний,
Догадался,
Что эта женщина в сарафане,
С голыми плечами,
Нежной шеей
И немножко глупыми кудряшками
Хочет, чтобы этот мужчина с усами
Поцеловал её,
Помог ей выбраться из сарафана и...
Тут моё воображенье буксовало,
Но я отчётливо помню,
Что «особенные» взоры актрисы
Сулили «неизъяснимы наслажденья»,
Причём
Не столько вору,
Сколько — вот именно — мне.
Не исключено, что
Согласно авторскому замыслу,
Вор должен был сначала
Попасть в дом,
Потом — в женщину,
Потом — через женщину —
Провалиться в самого себя
И затем самоликвидироваться
Как вор,
А скорее всего, вообще,
Потому что никем другим
Он быть не мог,
А проваливаться дальше —
Во всяком случае, внутри этой пьесы —
Было некуда.
Старик совсем облез.
Чуть что — прыг-скок — и убегает в лес
Сидеть на пне, гудеть-бубнить ab ovo:
Разве мальчик в Останкине летом… И прочее…
То забывая слово,
То вспоминая…
А то летит на велике без рук,
Шурша, за кругом нарезает круг,
То забыва… то вспоминая слово,
То бабочку раздавит, то грибы…
Эх, Брэдбери бы на него и Чжоу
Чжуана бы.
Вот возвратился б он на свой чердак,
А там не так, вернее, слишком так,
Как есть — и всё бы вдруг распалось,
Скажу ль, с очей упала б пелена,
И забыва б уже не отличалось
От вспомина.
…Рой мух на падали шуршал, как покрывало…
Шарль Бодлер «Падаль», пер. А.Гелескула
В насекомых тучах зудья-нытья
С кузовком по ельнику я кружился,
Весь в жуках да мухах, как будто я,
Невзначай скопытившись, разложился.
Перевод есть образ и знак потерь,
Грустный символ поствавилонской эры.
Пусть антропоморфно я был теперь
Бойкой иллюстрацией к стихам Бодлера.
Как в любых блужданиях последних лет
Поначалу казалось: спасения нет.
Но – хотя ни мох, ни тенёк, ни слизни
Не спасли вот этот конкретный гриб –
Повторяя просековый изгиб,
Промелькнула бабочка из прошлой жизни.
И сказал сыроежковый Иезекииль:
«Вот я видел, как в плоть облекается гниль,
В чащах правды под ёлками греясь»…
Над болотом яснела и хмурилась мгла,
Между кочек в чернике, краснея, росла
Сыроежка, лучась и надеясь.
Над пустой дорожкой в осеннем парке,
В qui pro quo измученной ноосферы
Тот же столб из воздуха, тот же серый
Тон, как там на Горького, где «Подарки»
И, как в песне Зыкиной, в смысле, долго
Под балконом (ох, держись за перила!)
Тявкал грузовик, текла «волга»
И «победа» фыркала и пылила.
Николай Бердяев любил свободу,
Пушкин тоже, хотя иначе,
А Подгорный так говорил: «Задачи
Поставлены, цели определены – за работу, товарищи».
Вот и мы говорим: задачи, цели…
Брежнев с факелом, воздух свободы…
«Где охрана?» – как выкрикнул Квиллер… Смотрели
Лучший фильм всех времён и народов?
Почему никто ничего не помнит?
Ладно б только какие-то даты
Или химию или сумрак тех комнат,
Где мы жили когда-то…
Мы вышли из гостиницы с таким
Дурацким выражением на лицах,
Как будто это не Иерусалим,
А, я не знаю, Ницца.
Но очень скоро — дело даже не
В очкариках, кто с пейсами, кто в хаки,
Не в Кардо или Западной стене —
Нас окружили знамения и знаки.
На нас, по крайней мере, на меня
Легла ответственность — да-да, вот это слово.
Мне предлагалось стать большим и новым:
Прочней алмаза, горячей огня.
Как говорят в Одессе, чтоб я знал,
Откуда что берётся: сверху? Снизу?
Письмо царю на «В», звонок, сигнал,
Короче говоря, еврейский вызов.
Нам подарили встречу и печать
В залог, что нам не сделаться одними
Из тех, кому не встретиться опять.
Забуду ли тебя, Иерусалиме...
А. П.
Норштейновский туман над нами проплывает.
Поёживаясь, мы почти не верим, что
Вон там (У-гу! — У-гу!) лежит, как неживая,
Бурлацкая река в декабрьском пальто.
Как Тютчев говорил какому-то министру,
«Рассчитывать на то, что “вспрянет ото сна”,
Примерно то же, что пытаться высечь искру
Из мыла…» Но бывает белизна,
Она же пелена, в которой время-место
Уже важны не так, как то, что есть ладонь,
Раскрытая в исконном смысле жеста,
Иконном, в том, в котором смысл — огонь.
1
Тебя не будет, тебя не будет, тебя не будет, —
Подпрыгнул как-то в своей кроватке дошкольник Изя,
Ладошки взмокли, губа трясётся, глаза как блюдца,
Один на целом-прецелом свете во мраке жизни.
Настало утро, и мальчик Изя и все проснулись.
Вот солнце светит, вот папа ходит, вот мама гладит.
Ночные страхи вдруг расступились, перевернулись
В какой-то дикий теду бе нябет, теду бе нябет.
2
Однажды Изе приснилась птичка с часами в спинке.
Она сидела, потом вспорхнула и улетела,
И понял Изя, столетний Изя, тараща зенки,
Что худо дело, ох, худо дело, эх, худо дело.
Опять за горло его схватили железной хваткой,
Опять сверкнули в углу над шкафом клыки и когти.
Будь Изя прежним, подпрыгнул б снова в своей кроватке,
А этот просто, держась за сердце, привстал на локте.
Тот же гомон и смех вдалеке...
Пастернак
Через 20 минут наш самолёт совершит посадку в аэропорту Шереметьево.
В Москве идёт снег...
Командир корабля
Я подлетал к столице нашей Родины
На Эйрбасе «Доктор Пирогов».
Матерчатый и грубый лист смородины
Алел на белой скатерти снегов.
Я возвращался в старую и новую
Москву, где тот же гомон, тот же смех,
И тот же звон, и та же дрянь, в которую
Все попадали на глазах у всех.
Мы приземлились, многие захлопали,
И радовался каждый человек
Кружкам и хлопьям белой зимней копоти, —
В Москве шёл снег. Шёл снег. В Москве шёл снег.
Дом стоял на краю перелеска.
В окнах сосны и пихты.
Я открыл дверь, ветер смял занавеску,
Ты обернулась, крикнув.
Нет, получился какой-то Бунин, начинаем ещё раз:
Ветер смял занавеску.
Ты, оглянувшись, крикнула моё имя.
Жить оставалось вечно.
Нет, ещё раз: справа пихты и сосны,
Слева до горизонта поле пшеницы
Цвета твоих волос, полыхнувших на солнце,
Когда ты обернулась... Нет, это всё не годится.
Скажем иначе: всё могло быть иначе.
Всё и было иначе, чем было.
Трудно помнить или забыть, тем паче
То, чего не было — но ты забыла.
Он укатил, и дождь погас,
Остались только бесцветный гул
И темнота, в которой, как во всех прекрасных
Стихах, мерцали время, зеркало и стул.
Не будем важничать – мы тоже
Ещё пока
Окружены похожими предметами,
Белеющими ночью, как река.
Не будем унывать – мы тоже,
Как те и тот,
Наматываем шарф, выходим из подъезда
И раскрываем зонт.
В конце концов, лет через двести-триста,
Как обещал Антон,
Жизнь изумительная, новая, прекрасная
Обступит всех живых со всех сторон.
Шёл снег. На улице ругала мама сына.
Он дулся, всхлипывал, канючил, «не хотел».
Его жалела ржавая машина,
И он её без памяти жалел.
Брёл мимо них старик с облезлой палкой,
Шла женщина в малиновом пальто —
Ему их всех в тот вечер было жалко,
Его тогда не понимал никто.
Луна желтела также безучастно,
И снег всё так же падал кое-как...
Он понял вдруг: все взрослые несчастны;
И это, в самом деле, было так.
Чёрная голая ветка в оконном стекле.
Детский рисунок в альбомчике для рисованья.
Рощица. Чёрные листья на чёрной земле.
Ноющий ветер. Пустая тропинка. Шуршанье.
Души, как листья - на память приходит Аид.
Осень в Пицунде - на память приходит беседка.
Падают звёзды, но в пыльном окошке дрожит
Центр Москвы, и всё та же безлистая ветка.
Мальчик c собакой, качели, какой-то старик,
Девочка в свитере в сумраке зеленоватом,
Тающий шёпот, внезапно сорвавшийся в крик,
Ванная с ржавой трубой и трёхцветным халатом;
Хмурый вокзал, почему-то пустое купе,
Жуткий сквозняк, неестественно острый и резкий,
Чьё-то кольцо, проблеснувшее в мокрой толпе,
Синий кораблик на серой, как дождь, занавеске.
Сон наяву, только явь как бы тоже во сне:
Полуразрушенный домик на Старом Арбате,
Низкое небо, безлистая ветка в окне,
Сумерки. Зеркало. Девочка в ярком халате.
Человек подходит к микрофону.
Утро отражается в реке.
Женщина летает над газоном,
Полулёжа в красном гамаке.
Сонная Австралия. Зелёный
Летний день. Залитый солнцем джип.
Смуглый фермер, с детства умудрённый
Тайным знаньем бабочек и рыб.
Не спеша потягивая виски,
В кресле у окна сидит старик.
Не спеша потягивая виски,
В зеркале сидит его двойник.
Девочка играет с обезьяной.
Негр в очках копается в саду.
Над зеленогрудою поляной
Вьётся белоснежный какаду.
Если радость - это чувство света,
Выстрели из фотопистолета
В это небо, полное тепла,
И оттуда с серебристым звоном
На поляну рядом с микрофоном
Упадёт Кащеева игла.
Наткнуться в сумерках на солнечную нить,
Похожую на луч, пробившийся сквозь время,
Где радужная взвесь в полупрозрачной теми
Порхает тихая, не в силах не светить.
Увидеть, как во сне, что явь и значит свет.
Беззвучный, сказочный, внезапный и нечастый;
Экклезиаст сказал: «Всё суета сует»,
Нам нечего сказать Экклезиасту.
И не о чем просить, пока не давит даль
И ужасы не встали на дороге,
И колесо плашмя не рухнуло под ноги,
И не разбит кувшин, и не зацвёл миндаль;
И темь не обернулась темнотой,
И на конце луча, как бы в волшебной точке,
Сверкает серебро серебряной цепочки
И золото повязки золотой;
Пока кузнечик не отяжелел,
И стерегущий не окаменел,
И у коня не лопнула подпруга,
И глубина воздушна и упруга,
И высота мерцает, как свеча ..,
Пока ты сам на острие луча,
Как сеть дождя внутри лесного круга.
Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,
В облаке, расплывшемся от слёз,
В зеркале, которое разбили,
А оно очнулось и срослось.
В комнате, как в солнечном осколке
Озера, сверкающего сквозь
Листья и ослепшие иголки,
Пляшут пряди солнечных волос;
Рыбаки спускаются по склону
По траве, блестящей от росы;
Папа говорит по телефону,
Обречённо глядя на часы.
Даже в зимней обморочной давке,
В стёклах между варежек и шуб
Тонкие секунды, как булавки,
Падают, не разжимая губ;
Но не зря в серебряном конверте
Нас бесстрашно держат на весу -
Как от ветра, спрятавшись от смерти,
Одуванчик светится в лесу.
Ныряя, ломаясь, гудя
В луче под фонарною плошкой,
Булавки-иголки дождя
Блестят, как железные ножки
Стола на попа подшофе
Среди перевёрнутых лавок
В закрытом открытом кафе
Под градом иголок-булавок.
В траве, в костре июня, у торца
Шестнадцатиэтажного дворца,
Споткнувшись о натянутое время,
В зелёном круглом мире, где пришлось-
Приходится-придётся, глядя сквозь
Танцующую солнечную темень
Туда, где только музыка, без слов,
И мелкий дождь, как стрелки без часов,
Среди стволов стрекочет наудачу
(В душе у грибника то вскрик, то всхлип:
Нет, гриб – нет, лист – нет, гриб – нет, лист – нет, гриб),
За полчаса до выезда на дачу –
Всё собрано, но ты ещё в Москве –
Над мальчиком – что тот грибник – к траве
Склонившимся над смятой пачкой "Dunhill"
И собственным беспамятством, в аду,
В Москве и в опечатанном саду
Стоит стихотворение, как ангел.
Какие были времена!
Теперь не то — Бен Ладен, Путин…
А раньше — сосны, тишина,
“Во всём… дойти до самой сути”.
С утра по выходным мячи
И люди прыгают на пляже,
И запах тины и мочи
В кабинках и не только даже.
В лесу, оправленном в закат
(Где комары звенят, зверея),
Прекрасные московские евреи
О Мандельштаме говорят.
Конечно, плохо, даже очень, но
В лесу, где листья падают на дно;
В троллейбусе, где, как птенцы на ветке,
Сидят уютный старичок в беретке
И девочка в уродливом пальто,
Которая – ты точно знаешь, что –
Лет через двадцать-тридцать – вспоминая
Вот это время (в перспективе “то”),
Кому-то, хмыкнув, скажет: “Смех! Тогда я
Носила это жуткое пальто
И ничего – носила и носила...”
И некто спросит: “Сколько тебе было?”
И женщина, прикинув, скажет: “Шесть”...
Бессмыслица, но в этом что-то есть.
По телевизору показывали,
Как человек в котелке,
Вор,
Влезает в дом,
Как он думал,
Пустой,
А там — хозяйка.
И она —
Вероятно, это было хорошо сыграно —
Влюбляется в вора,
То есть
Вскоре после их нечаянного знакомства
Начинает смотреть на него
Особенным образом:
Без водевильной плотоядности,
Но так, что даже я, восьмилетний,
Догадался,
Что эта женщина в сарафане,
С голыми плечами,
Нежной шеей
И немножко глупыми кудряшками
Хочет, чтобы этот мужчина с усами
Поцеловал её,
Помог ей выбраться из сарафана и...
Тут моё воображенье буксовало,
Но я отчётливо помню,
Что «особенные» взоры актрисы
Сулили «неизъяснимы наслажденья»,
Причём
Не столько вору,
Сколько — вот именно — мне.
Не исключено, что
Согласно авторскому замыслу,
Вор должен был сначала
Попасть в дом,
Потом — в женщину,
Потом — через женщину —
Провалиться в самого себя
И затем самоликвидироваться
Как вор,
А скорее всего, вообще,
Потому что никем другим
Он быть не мог,
А проваливаться дальше —
Во всяком случае, внутри этой пьесы —
Было некуда.
Старик совсем облез.
Чуть что — прыг-скок — и убегает в лес
Сидеть на пне, гудеть-бубнить ab ovo:
Разве мальчик в Останкине летом… И прочее…
То забывая слово,
То вспоминая…
А то летит на велике без рук,
Шурша, за кругом нарезает круг,
То забыва… то вспоминая слово,
То бабочку раздавит, то грибы…
Эх, Брэдбери бы на него и Чжоу
Чжуана бы.
Вот возвратился б он на свой чердак,
А там не так, вернее, слишком так,
Как есть — и всё бы вдруг распалось,
Скажу ль, с очей упала б пелена,
И забыва б уже не отличалось
От вспомина.
…Рой мух на падали шуршал, как покрывало…
Шарль Бодлер «Падаль», пер. А.Гелескула
В насекомых тучах зудья-нытья
С кузовком по ельнику я кружился,
Весь в жуках да мухах, как будто я,
Невзначай скопытившись, разложился.
Перевод есть образ и знак потерь,
Грустный символ поствавилонской эры.
Пусть антропоморфно я был теперь
Бойкой иллюстрацией к стихам Бодлера.
Как в любых блужданиях последних лет
Поначалу казалось: спасения нет.
Но – хотя ни мох, ни тенёк, ни слизни
Не спасли вот этот конкретный гриб –
Повторяя просековый изгиб,
Промелькнула бабочка из прошлой жизни.
И сказал сыроежковый Иезекииль:
«Вот я видел, как в плоть облекается гниль,
В чащах правды под ёлками греясь»…
Над болотом яснела и хмурилась мгла,
Между кочек в чернике, краснея, росла
Сыроежка, лучась и надеясь.
Над пустой дорожкой в осеннем парке,
В qui pro quo измученной ноосферы
Тот же столб из воздуха, тот же серый
Тон, как там на Горького, где «Подарки»
И, как в песне Зыкиной, в смысле, долго
Под балконом (ох, держись за перила!)
Тявкал грузовик, текла «волга»
И «победа» фыркала и пылила.
Николай Бердяев любил свободу,
Пушкин тоже, хотя иначе,
А Подгорный так говорил: «Задачи
Поставлены, цели определены – за работу, товарищи».
Вот и мы говорим: задачи, цели…
Брежнев с факелом, воздух свободы…
«Где охрана?» – как выкрикнул Квиллер… Смотрели
Лучший фильм всех времён и народов?
Почему никто ничего не помнит?
Ладно б только какие-то даты
Или химию или сумрак тех комнат,
Где мы жили когда-то…
Мы вышли из гостиницы с таким
Дурацким выражением на лицах,
Как будто это не Иерусалим,
А, я не знаю, Ницца.
Но очень скоро — дело даже не
В очкариках, кто с пейсами, кто в хаки,
Не в Кардо или Западной стене —
Нас окружили знамения и знаки.
На нас, по крайней мере, на меня
Легла ответственность — да-да, вот это слово.
Мне предлагалось стать большим и новым:
Прочней алмаза, горячей огня.
Как говорят в Одессе, чтоб я знал,
Откуда что берётся: сверху? Снизу?
Письмо царю на «В», звонок, сигнал,
Короче говоря, еврейский вызов.
Нам подарили встречу и печать
В залог, что нам не сделаться одними
Из тех, кому не встретиться опять.
Забуду ли тебя, Иерусалиме...
А. П.
Норштейновский туман над нами проплывает.
Поёживаясь, мы почти не верим, что
Вон там (У-гу! — У-гу!) лежит, как неживая,
Бурлацкая река в декабрьском пальто.
Как Тютчев говорил какому-то министру,
«Рассчитывать на то, что “вспрянет ото сна”,
Примерно то же, что пытаться высечь искру
Из мыла…» Но бывает белизна,
Она же пелена, в которой время-место
Уже важны не так, как то, что есть ладонь,
Раскрытая в исконном смысле жеста,
Иконном, в том, в котором смысл — огонь.
1
Тебя не будет, тебя не будет, тебя не будет, —
Подпрыгнул как-то в своей кроватке дошкольник Изя,
Ладошки взмокли, губа трясётся, глаза как блюдца,
Один на целом-прецелом свете во мраке жизни.
Настало утро, и мальчик Изя и все проснулись.
Вот солнце светит, вот папа ходит, вот мама гладит.
Ночные страхи вдруг расступились, перевернулись
В какой-то дикий теду бе нябет, теду бе нябет.
2
Однажды Изе приснилась птичка с часами в спинке.
Она сидела, потом вспорхнула и улетела,
И понял Изя, столетний Изя, тараща зенки,
Что худо дело, ох, худо дело, эх, худо дело.
Опять за горло его схватили железной хваткой,
Опять сверкнули в углу над шкафом клыки и когти.
Будь Изя прежним, подпрыгнул б снова в своей кроватке,
А этот просто, держась за сердце, привстал на локте.
Тот же гомон и смех вдалеке...
Пастернак
Через 20 минут наш самолёт совершит посадку в аэропорту Шереметьево.
В Москве идёт снег...
Командир корабля
Я подлетал к столице нашей Родины
На Эйрбасе «Доктор Пирогов».
Матерчатый и грубый лист смородины
Алел на белой скатерти снегов.
Я возвращался в старую и новую
Москву, где тот же гомон, тот же смех,
И тот же звон, и та же дрянь, в которую
Все попадали на глазах у всех.
Мы приземлились, многие захлопали,
И радовался каждый человек
Кружкам и хлопьям белой зимней копоти, —
В Москве шёл снег. Шёл снег. В Москве шёл снег.
Дом стоял на краю перелеска.
В окнах сосны и пихты.
Я открыл дверь, ветер смял занавеску,
Ты обернулась, крикнув.
Нет, получился какой-то Бунин, начинаем ещё раз:
Ветер смял занавеску.
Ты, оглянувшись, крикнула моё имя.
Жить оставалось вечно.
Нет, ещё раз: справа пихты и сосны,
Слева до горизонта поле пшеницы
Цвета твоих волос, полыхнувших на солнце,
Когда ты обернулась... Нет, это всё не годится.
Скажем иначе: всё могло быть иначе.
Всё и было иначе, чем было.
Трудно помнить или забыть, тем паче
То, чего не было — но ты забыла.
Он укатил, и дождь погас,
Остались только бесцветный гул
И темнота, в которой, как во всех прекрасных
Стихах, мерцали время, зеркало и стул.
Не будем важничать – мы тоже
Ещё пока
Окружены похожими предметами,
Белеющими ночью, как река.
Не будем унывать – мы тоже,
Как те и тот,
Наматываем шарф, выходим из подъезда
И раскрываем зонт.
В конце концов, лет через двести-триста,
Как обещал Антон,
Жизнь изумительная, новая, прекрасная
Обступит всех живых со всех сторон.