Съёмка состоялась 26 апреля 2021 года
в Новом Пространстве Театра Наций
Юлий
Гуголев
01
Скорая помощь
01:38


Доктор Гаврилов предупреждал

и беспокоился очень.

Он говорил мне, чтоб я подождал,

чтоб не давил я на поршень.


Я и не думал на поршень давить,

в смысле, давить что есть силы.

Просто надеялся остановить

вёрткие синие жилы.


Я не хотел её жизнь обрывать

глупо, внезапно, мгновенно,

но и присесть рядом с ней на кровать

я не желал совершенно.


Видя, как сбрызнуто это бельё

жёлтым, зелёным и алым,

я б не отважился сколько там льё

плыть под её одеялом.


Я б не рискнул тот стакан осушить,

в котором, на что-то надеясь,

эта развалина всю свою жизнь

держит фальшивую челюсть.


Нет, не развалина, лучше сказать -

биологический овощ.

Но почему должен я оказать

эту последнюю помощь?


В смысле, вонзить в её сердце иглу,

молниеносно, как кобра,

тело её распластав на полу,

переломать ей все ребра.


Нет, не Гаврилов, именно я

стану тем ангелом белым,

кто повлечет её душу в края

облаком оцепенелым,


кто повлечет её душу в края,

в смысле, в иные пределы,

кто, ухватив простыню за края,

перенесет её тело


с пола опять на кровать, мясником

стоя над тушкой старушки,

кто подбородок подвяжет платком,

сделав ей заячьи ушки,


кто до скончанья времён виноват

станет пред ликом Господним,

ангел-хранитель, убивец и кат

этой старушки в исподнем.


И бесконечной кровавой рекой

деток невинные слезки

в пионерлагере под Вереёй

катятся с каждой березки


в жёлтом, зелёном и алом лесу,

где каждый ствол или стебель

видит, как я её душу несу

и натыкаюсь на мебель.


В смысле, что тумба стоит на пути

с грецким орехом на блюдце.

Мне неудобно к ней подойти,

мне невозможно нагнуться.


Мне так неловко, склоняясь над ней,

морфий цедить постепенно,

не замечая, что вместо слюней

шипит розоватая пена.


Что же осталось теперь у неё, -

рёбрышко, ватка, скворечник, -

любящей бедное тело своё,

блюдечко, грецкий орешек?


Доктор твердит мне: "Возьми табурет

и зафиксируй свой локоть."

Я зафиксировал, в сколько там лет,

кажется, можно не охать.


Мне интересно, мои иль её

кажутся пальцы синее,

и роковое в груди колотьё

кто ощущает сильнее?


Кто начинает миры прозревать?

Кто обретает бессмертье?

Кто же из нас станет повелевать

земной и небесною твердью?


Чья там ладонь станет словно весы?

Кто будет вечен и точен?

Доктор Гаврилов кусает усы

и беспокоится очень.


02
Да-а, а вот Генцы-то мясо едят…
06:25


– Да-а, а вот Генцы мясо едят… –

бабушка входит, держа в полотенце

сковороду, на которой шкворчат

сделанные из очисток картофеля

драники: их со слезами готовили,

их почему-то не кушают Генцы,

хоть в них вся польза, а в мясе весь яд.


К Генцам у бабушки зависти нет, –

пусть их владели всем домом, при этом

шили корсеты; Генцев корсет

шёл и для Малого, и для Большого;

пол-Лепешинской и Люба Орлова

(это когда уже для Моссовета)

Генцами скушивались в обед.


Кошка задумалась в рыхлом снегу.

Бабушка снова в слезах: – Каково им!

Жалко, – я вам передать не могу.

Генца Володю особенно жалко.

Вот ведь, во всем виновата овчарка:

выла в бомбежку, – предательским воем

слала условные знаки врагу.


Двор «Артистического» кафе.

Ящики из-под слоёных пирожных.

Папе лет восемь, свинец в рукаве.

Если кто первым залез в эти ящики,

он же все крошки возьмёт настоящие,

он же получит под дых и по роже,

вряд ли по яйцам, – по голове.


Бабушка плачет о папе навзрыд,

переполняя слезами корыто

(мыло настругано, пена шипит),

что он читал, когда кушал. По-моему,

«Лезвие бритвы». – Всё будет по Моэму! –

папа клянётся над книгой раскрытой

и над тарелкой с клеймом «Общепит».


Бабушкин плач обо всём и о всех,

но вот чего нам не стоит касаться

(я-то коснусь, не считая, что грех),

это что бабушкина кулинария,

чем несъедобнее, тем легендарнее:

скудные слезы фальшивого зайца

льются сквозь миру невидимый мех.


– Кожа – для шейки… Курятину – в плов…

Бабушка, с курицы кожу снимая,

думает не о количестве ртов,

но лишь о том, как обеду свариться бы.

Просто у бабушки есть свои принципы,

с коими связана сцена немая,

перед которой несколько слов:


– Жареный лук… Два стакана муки…

…перемешать, только не в сковородке…

…сделать из кожи куриной чулки…

…шейки на ощупь должны быть чуть жидкими…


Всё зашивается белыми нитками.

Кажутся нитками на подбородке –

в коже оставшиеся волоски.


– Нет, потроха мы оставим в тазу…

– Что, могут выпасть?… – Бывает… но редко…

– Что, вам удобно так? Шить на весу…

– Шов должен быть, как в пельмене бороздка…

…важно, чтоб не подвела заморозка.

Возле подъезда стоит табуретка.

– Где табуретка? – Обе внизу.

– Если что нужно, свяжитесь со мной.

Ой, да ну что вы, нет легче работы.

В общем-то, хватит и справки одной,

это для а́гента, мы же горючее

купим и окорочка на горячее,

так что закуски – колбаски там, шпроты, –

то есть как рыбной, так и мясной.


– Сам я всё вымою, даже не мой.

Кто же сливает из противня жижу!

Бабушке я объяснил всё самой,

в форме доступной, но чуточку резкой,

мол, обойдёмся без кухни еврейской.

Вышел на кухню, и что же я вижу…

Здесь описание сцены немой.


Кожи-то нет на курином бедре.

Бабушка, снявши её, хорошенько

вытопит всё, что осталось в мездре,

медленней соображая от горя.

Дедушка нынче свезён в крематорий.

Раньше из кожи готовили шейку.

Серую шейку на смертном одре.

То, что на бабушку стал я орать,

в Страшном суде мне припомнят отдельно.

Даже смягчившись, небесная рать

будет всю вечность смотреть с укоризной.

Бабушка уж не хлопочет над тризной.

Бабушка в спальню уходит, как велено, –

ляжет в постель, но не скрипнет кровать.


Бабушка плачет и обо мне,

но дух её прочен, как магендовид.

То она всхлипнет, точно во сне,

а то, словно суриковская боярыня,

вскинет двуперстие, выдохнет яростно:

– Всякий из многого приготовит!! –

и отворачивается к стене.


03
И не скажешь, а скажешь…
11:36


И не скажешь, а скажешь…, - бухтит Александра Михална, -

Юлик, здравствуй! Как сам? – Здрасьте, здрасьте…, - во, думаю, влип-то.

Разумеется, я на беседы с лифтёршей чихал, но

иногда избежать их не мог в ожидании лифта.


И не скажешь, а скажешь… С запевки такой постоянно я

слушать должен был разное, часто хотелось мне выть уже,

например, что хожу целый день, голова, вот, как пьяная,

что погоды такой никакие сосуды не выдержат…


…а на прошлом дежурстве средь ночи меня разбудили…

дверь оставили настежь… вот я потому и простыла…

…приходил кто? не знаю… мудила какой-то, му-ди-ла…

а к кому приходил? да к такому ж, наверно, мудиле…


…и так дорого всё! Юлик, так всё теперь стало дорого!!

Чуть зайдёшь в магазин, и, считай, уже нету полтыщи…

…я вот им говорю, вы ж мне дали одну пачку творога,

а не две… А они две смеются, блядищи…"


А ещё в телефонную трубку Александра Михална нередко,

нет, не то, чтоб молчала, а как бы вздыхала, однако

сразу я понимал, - обсуждается чья-то соседка,

и уже предвкушал тот момент, как вздохнёт она "да- -'а".


…да- -'а… ангельским надо терпением … как испытание…

…это ж надо, такие соседи… сплошное мучение…

…паразитку такую бы, сволочь такую при Сталине

расстреляли б, собаку… да- -'а… ангельским надо терпением…


…я вот помню, другой год и холодно было, и снегу было,

помню, ветер был сильный, ой, сильный-то ветер какой был,

а вот всё-т'ки погоды такой, я смотрю, раньше не было, -

и не скажешь, а скажешь… А то всё вам Сталин плохой был…


…А ещё я сегодня с утра у подъезда упала.

Раньше чем посыпали? – песком; а теперь посыпают песком? – нет!

Юлик, видел у нас у подъезда – песок? Это ж я посыпала…

А то так вот помрёшь, - не одна же собака не вспомнит…


…Александра Михална, клянусь, что я Вас до могилы…

…а на прошлом дежурстве – ей-богу, ведь мы не специально…

…а посмотришь вокруг, - ведь и вправду, какий-то мудилы…

И не скажешь, а скажешь…, - бухтит Александра Михална.


Всё бухтит и бухтит. Пелена ей глаза застилает.

Пелена застилает глаза, и она засыпает.

А собаки уже вспоминают кого-то, - всё воют да лают.

А погоды стоят, и ветра их песком засыпают.


04
At the diner on the corner…
15:01


«At the diner on the corner…» —

пела нам Сюзанна Вега.

Мы стояли в чебуречной,

а нутро рвалось в полёт.

Объяснить вам, чем здесь кормят,

чем накормят человека,

если этот первый встречный

свой бульон на вас прольёт?


В юном месяце апреле

к станции метро «Колхозной»

соберётся группа риска,

как в них держится душа:

ноги ходят еле-еле,

в пляске топчутся нервозной

пожилая жопогрызка

и четыре алкаша.


Если спросите, откуда

мне известны все детали,

кто что съел и кто с кем выпил,

кто кому заехал в глаз,

я рассказывать не буду,

будь вы мной – и вы б не стали

петь о том, кто зуб вам выбил,

а кто – просто пидарас;


петь о безднах рюмки лишней,

пить за этих Клаву с Зиной,

что херачат тряпкой грязной

стол прям трут передо мной.

Чебуреков со «Столичной»

ни в Вестфалии бузинной

(я бы написал «колбасной»),

ни в Баварии хмельной.


С внешностью военнопленных,

с нежностью к отцу и сыну,

хор, где мне есть место с краю,

шумен, хрипл, многоголос:

комиссары в пыльных шлемах,

караван через пустыню,

расступись, земля сырая,

мне малым-мало спалось.

Край родной навек любимых,

что там льётся перед нами?

Кто там, бык на мерседесе,

врач со скорой или мент?

Очередь неисцелимых,

не встречайся с ней глазами.

Оборваться может песня

на лету в один момент.


Так давай, Сюзанна Вега,

постоим ещё немножко.

Очень тяжко мне и лире

без питья и без еды.

Вот четыре чебурека.

Два по 200 на дорожку.

Ты-ты-тыре, ты-ты-тыре,

ты-ты-тыре, ты-ты-ды…


05
Не дверцу шкафчика…
17:52


Не дверцу шкафчика, но, в целом, Сандуны,

где причиндалы каждого видны:

болты, отростки, шланги, мотовило…

Какой там трубы — души здесь горят!

Одни проходят, прочие стоят,

и хоть у нас и веник есть, и мыло,

отец бубнит, что мы — другой разряд.


Что проку спорить с ним? — все верно: мы — другой…

Средь нас — увечные: кто с грыжей, кто с ногой,

с башкой истерзанной, и с телом-самоваром.

Сквозь помутневшей памяти окно

вот в это всё стожопое "оно"

ведут меня за сандуновским паром

отцы-мучители, и деды заодно.


В гробу видал я сандуновский пар.

Ещё там помню, синий кочегар

при каждом шаге уголь мечет в топку;

и каждый инвалид и ветеран

намыливает свой мясистый кран,

а я на них — всё правильно — без толку…

на новые ворота… как баран…


Куда ж ведут нас новые врата?

Куда мы входим с пеною у рта

(точней, без пены — нас уже обмыли)?

Здесь веника неопалимый куст

горит, как тот, в важнейшем из искусств;

и нет чертей, все сами, сами… или

держись за шайку и лишайся чувств.


А шайка наша — деды и отцы.

Какие ж всё-т’ки взрослые — лжецы!

Иначе для чего им это нужно,

чтоб человек, который и не жил,

под пиво с воблой (чисто рыбий жир!),

сидел, потел и крякал с ними дружно:

Как вкусно! Как прекрасен этот мир!


Но мы же тут не долго посидим…

Уйдём, как пар, рассеемся, как дым,

навеянный когда-то Сандунами.

И кочегара синяя рука

отправит в топку всё, что за века

намылось, напотело между нами.

Но это будет позже… А пока


они сидят на волглых простынях,

раскинувшись, как баре на санях,

рвут плавничок, сдувают пену ловко

среди багровых и счастливых рож.

— Эй, Юликатый, ты чего не пьёшь?!

И дед Аркадий, тяпнув "Жигулёвского",

знай себе крякает. И миром правит ложь.


06
Торговый центр «Зимняя вишня», Кемерово, 25 марта 2018 года
21:35


Представляешь себе этот зальчик?

Что поверхность экрана,— чиста?

Кто мы, девочка или мальчик?

И какие у нас места?


Ну, давай мы придём попозже,

там ведь есть и другой сеанс.

Как потом все, господи боже,

будут странно смотреть на нас.


Мы пропустим, что было в начале,

нам расскажут, чем стали потом

те, оставшиеся в этом зале,

прикипая к плечу плечом.


Кто кого на подошвах вынес,

у кого скрипит на зубах

та «неблагоприятная примесь»,

распыленная в облаках,


оседающая на коже

тех, кто против, и тех, кто за…

Посмотри же, Господи Боже,

что-то мне попало в глаза.


Те, кто дымом в чужую одежду,

станут облаком — это враньё.

Что ж ты так извазюкался? Где ж ты

так изгваздался, горе моё?


За собой не зная вины, я

с глаз смахну, оботру с лица

эти красные, кровяные,

неопознанные тельца.


07
Свидетелями Глухов мне и Льгов…
25:02


Нет такого предмета, который не подошел бы еврею для фамилии.

А.П. Чехов. Из записных книжек


Свидетелями – Глухов мне и Льгов.

Не знаю, кто там хвоен, кто ольхов.

Каких только фамилий не бывает!

Так ткнёшь, к примеру, пальцем в потолок,

придумаешь «Альбина Альпеншток»,

а кто-нибудь сидит уже, икает.


Есть надписи на некоторых могилах,

читаешь, но поверить им не в силах,

как на табличках некоторых квартир.

Вы думали, что это смерти спальня,

но чёрным бархатом обита готовальня,

в которой Ластик, Циркуль, Транспортир.


Малаховка. Как эти встречи кратки.

Пусть не соприкасаются оградки,

но в мыслимом пути день ото дня

вдруг замираешь посреди дороги,

то Веприк тебе кинется под ноги,

то Саламандра прыгнет из огня.


«Перемываем кости стариков, –

перловцев, салтыковцев, востряков».

Есть разные услуги в этой сфере.

И чем стоять, склонившись, как гоплит,

ты лучше подойди к одной из плит, –

к той, что лежала раньше в нашем сквере.


Лежит плита. Есть буквы на плите.

Какие буквы? Ну, совсем не те,

что папа называл мне на латыни.

Ни бе ни ме, ни ку, ни дубль вэ,

они видны в листве, в снегу, в траве.

Плиты уж нет, но буквы там доныне.


То место, где мы над плитой стоим, –

для нас не ставший домом чей-то дым,

попавший в бульбулятор каждой лужи.

Да ты не бойся, просто загляни,

мы – не одни, точней – не мы одни.

Закрой глаза, вдохни его поглубже.


Дышу, дышу, но помню только «ламед».

Естественно, с таким-то делами

что скажешь, если выстроен твой дом,

и детский сад, и кинотеатр «Киев»,

и все они стоят себе такие

на кладбище еврейском и чумном?


И как тебе отныне спится? Сладко?

Когда ты знаешь, что твоя кроватка

и та кровать, в которой ты зачат,

скрипя, словно обозы да составы,

плывут от Дорогомиловской заставы,

а из земли те буковки торчат.


Так вот твоя награда, медалист:

последний лист летит на Middle East.

А кто-нибудь глядит из-за Можая

и думает, что ты припал к корням,

а это черви делают ням-ням,

вершки и корешки перемежая.


Что ни спроси, любой ответ убийствен.

Как носишь ты меня, земля убоин,

гробов отеческих кочующих основ?

И вот плывёшь себе средь темных истин,

не зная, кто там хвоен,

кто там листвен,

кто вербен, кто осинов, кто соснов.


08
Забуду ль свой восторг щенячий…
28:39

Забуду ль свой восторг щенячий,

слепые приступы его,

едва заслышу звук звенящий -

цикад, кузнечиков, - кого?


Ох, блядь, как много в этом звуке!

Всем сердцем я, всем ухом рад

ловить сей маленькой базуки

в меня направленный снаряд.


Дуб - тот шумит, журавль курлычит,

сквозь сон собаконька ворчит,

сова во тьме о мышке кычет,

ручей смеётся и журчит...


А если, сука, не смеётся?

А если в ужасе своём

ползёт, в конвульсиях трясётся,

пока не канет в водоём?


Пенью ручья я тоже рад, но

меня охватывает жуть:

что если понял я превратно

всех символов и знаков суть?


А вдруг все прелести Природы,

во всей загадочности их,

не то, что мните вы, уроды,

не то, о чём ваш вещий стих?


Что, если роз благоуханье,

которым эта ночь полна,

не более, чем из Уханя

на нас идущая волна?


А вдруг все соловьи России

в неброских френчиках своих

всегда нас лишь о том просили,

чтоб мы потом простили их?


За что? А я откуда знаю?

Я им не сват, не брат, не кум.

Не внятен мне в окрестном лае

собак "Ом мани падме хум".


Не слышно мне под этим небом,

какие выбрала слова,

наушничая с Божьим гневом,

за мной следящая листва.


На небосводе ясен месяц,

а в перспективе - ясен пень, -

неверно понят мной их месседж,

нести довольно поебень.


Уж лучше я тогда молчок

про всё, чего не смог понять я,

покуда миру шлёт сверчок

свои ужасные проклятья.


09
Как будто под небесным потолком…
31:21


...лишь мерцает крылышко комара.

Григорий Дашевский


Как будто под небесным потолком

беснуется комар какой зудящий,

иль колокольчик, ставший мотыльком,

колотится о слух в стеклянной чаще,


звук только оттеняет тишину,

как свет неяркий, грезя о котором,

слепой нащупал ниточку одну

и связь установил со светофором.


И вот на этот свет, на этот звук

мерцающий, пульсирующий, скорый,

он движется, не выпустив из рук

ту нить, что служит зреньем и опорой,


изнанкой пустоты, обложкой тьмы,

которая его лица касалась,

которую в свой срок узнаем мы

и зазвеним всем, что от нас осталось.


Скорая помощь


Доктор Гаврилов предупреждал

и беспокоился очень.

Он говорил мне, чтоб я подождал,

чтоб не давил я на поршень.


Я и не думал на поршень давить,

в смысле, давить что есть силы.

Просто надеялся остановить

вёрткие синие жилы.


Я не хотел её жизнь обрывать

глупо, внезапно, мгновенно,

но и присесть рядом с ней на кровать

я не желал совершенно.


Видя, как сбрызнуто это бельё

жёлтым, зелёным и алым,

я б не отважился сколько там льё

плыть под её одеялом.


Я б не рискнул тот стакан осушить,

в котором, на что-то надеясь,

эта развалина всю свою жизнь

держит фальшивую челюсть.


Нет, не развалина, лучше сказать -

биологический овощ.

Но почему должен я оказать

эту последнюю помощь?


В смысле, вонзить в её сердце иглу,

молниеносно, как кобра,

тело её распластав на полу,

переломать ей все ребра.


Нет, не Гаврилов, именно я

стану тем ангелом белым,

кто повлечет её душу в края

облаком оцепенелым,


кто повлечет её душу в края,

в смысле, в иные пределы,

кто, ухватив простыню за края,

перенесет её тело


с пола опять на кровать, мясником

стоя над тушкой старушки,

кто подбородок подвяжет платком,

сделав ей заячьи ушки,


кто до скончанья времён виноват

станет пред ликом Господним,

ангел-хранитель, убивец и кат

этой старушки в исподнем.


И бесконечной кровавой рекой

деток невинные слезки

в пионерлагере под Вереёй

катятся с каждой березки


в жёлтом, зелёном и алом лесу,

где каждый ствол или стебель

видит, как я её душу несу

и натыкаюсь на мебель.


В смысле, что тумба стоит на пути

с грецким орехом на блюдце.

Мне неудобно к ней подойти,

мне невозможно нагнуться.


Мне так неловко, склоняясь над ней,

морфий цедить постепенно,

не замечая, что вместо слюней

шипит розоватая пена.


Что же осталось теперь у неё, -

рёбрышко, ватка, скворечник, -

любящей бедное тело своё,

блюдечко, грецкий орешек?


Доктор твердит мне: "Возьми табурет

и зафиксируй свой локоть."

Я зафиксировал, в сколько там лет,

кажется, можно не охать.


Мне интересно, мои иль её

кажутся пальцы синее,

и роковое в груди колотьё

кто ощущает сильнее?


Кто начинает миры прозревать?

Кто обретает бессмертье?

Кто же из нас станет повелевать

земной и небесною твердью?


Чья там ладонь станет словно весы?

Кто будет вечен и точен?

Доктор Гаврилов кусает усы

и беспокоится очень.


Да-а, а вот Генцы-то мясо едят…


– Да-а, а вот Генцы мясо едят… –

бабушка входит, держа в полотенце

сковороду, на которой шкворчат

сделанные из очисток картофеля

драники: их со слезами готовили,

их почему-то не кушают Генцы,

хоть в них вся польза, а в мясе весь яд.


К Генцам у бабушки зависти нет, –

пусть их владели всем домом, при этом

шили корсеты; Генцев корсет

шёл и для Малого, и для Большого;

пол-Лепешинской и Люба Орлова

(это когда уже для Моссовета)

Генцами скушивались в обед.


Кошка задумалась в рыхлом снегу.

Бабушка снова в слезах: – Каково им!

Жалко, – я вам передать не могу.

Генца Володю особенно жалко.

Вот ведь, во всем виновата овчарка:

выла в бомбежку, – предательским воем

слала условные знаки врагу.


Двор «Артистического» кафе.

Ящики из-под слоёных пирожных.

Папе лет восемь, свинец в рукаве.

Если кто первым залез в эти ящики,

он же все крошки возьмёт настоящие,

он же получит под дых и по роже,

вряд ли по яйцам, – по голове.


Бабушка плачет о папе навзрыд,

переполняя слезами корыто

(мыло настругано, пена шипит),

что он читал, когда кушал. По-моему,

«Лезвие бритвы». – Всё будет по Моэму! –

папа клянётся над книгой раскрытой

и над тарелкой с клеймом «Общепит».


Бабушкин плач обо всём и о всех,

но вот чего нам не стоит касаться

(я-то коснусь, не считая, что грех),

это что бабушкина кулинария,

чем несъедобнее, тем легендарнее:

скудные слезы фальшивого зайца

льются сквозь миру невидимый мех.


– Кожа – для шейки… Курятину – в плов…

Бабушка, с курицы кожу снимая,

думает не о количестве ртов,

но лишь о том, как обеду свариться бы.

Просто у бабушки есть свои принципы,

с коими связана сцена немая,

перед которой несколько слов:


– Жареный лук… Два стакана муки…

…перемешать, только не в сковородке…

…сделать из кожи куриной чулки…

…шейки на ощупь должны быть чуть жидкими…


Всё зашивается белыми нитками.

Кажутся нитками на подбородке –

в коже оставшиеся волоски.


– Нет, потроха мы оставим в тазу…

– Что, могут выпасть?… – Бывает… но редко…

– Что, вам удобно так? Шить на весу…

– Шов должен быть, как в пельмене бороздка…

…важно, чтоб не подвела заморозка.

Возле подъезда стоит табуретка.

– Где табуретка? – Обе внизу.

– Если что нужно, свяжитесь со мной.

Ой, да ну что вы, нет легче работы.

В общем-то, хватит и справки одной,

это для а́гента, мы же горючее

купим и окорочка на горячее,

так что закуски – колбаски там, шпроты, –

то есть как рыбной, так и мясной.


– Сам я всё вымою, даже не мой.

Кто же сливает из противня жижу!

Бабушке я объяснил всё самой,

в форме доступной, но чуточку резкой,

мол, обойдёмся без кухни еврейской.

Вышел на кухню, и что же я вижу…

Здесь описание сцены немой.


Кожи-то нет на курином бедре.

Бабушка, снявши её, хорошенько

вытопит всё, что осталось в мездре,

медленней соображая от горя.

Дедушка нынче свезён в крематорий.

Раньше из кожи готовили шейку.

Серую шейку на смертном одре.

То, что на бабушку стал я орать,

в Страшном суде мне припомнят отдельно.

Даже смягчившись, небесная рать

будет всю вечность смотреть с укоризной.

Бабушка уж не хлопочет над тризной.

Бабушка в спальню уходит, как велено, –

ляжет в постель, но не скрипнет кровать.


Бабушка плачет и обо мне,

но дух её прочен, как магендовид.

То она всхлипнет, точно во сне,

а то, словно суриковская боярыня,

вскинет двуперстие, выдохнет яростно:

– Всякий из многого приготовит!! –

и отворачивается к стене.


И не скажешь, а скажешь…


И не скажешь, а скажешь…, - бухтит Александра Михална, -

Юлик, здравствуй! Как сам? – Здрасьте, здрасьте…, - во, думаю, влип-то.

Разумеется, я на беседы с лифтёршей чихал, но

иногда избежать их не мог в ожидании лифта.


И не скажешь, а скажешь… С запевки такой постоянно я

слушать должен был разное, часто хотелось мне выть уже,

например, что хожу целый день, голова, вот, как пьяная,

что погоды такой никакие сосуды не выдержат…


…а на прошлом дежурстве средь ночи меня разбудили…

дверь оставили настежь… вот я потому и простыла…

…приходил кто? не знаю… мудила какой-то, му-ди-ла…

а к кому приходил? да к такому ж, наверно, мудиле…


…и так дорого всё! Юлик, так всё теперь стало дорого!!

Чуть зайдёшь в магазин, и, считай, уже нету полтыщи…

…я вот им говорю, вы ж мне дали одну пачку творога,

а не две… А они две смеются, блядищи…"


А ещё в телефонную трубку Александра Михална нередко,

нет, не то, чтоб молчала, а как бы вздыхала, однако

сразу я понимал, - обсуждается чья-то соседка,

и уже предвкушал тот момент, как вздохнёт она "да- -'а".


…да- -'а… ангельским надо терпением … как испытание…

…это ж надо, такие соседи… сплошное мучение…

…паразитку такую бы, сволочь такую при Сталине

расстреляли б, собаку… да- -'а… ангельским надо терпением…


…я вот помню, другой год и холодно было, и снегу было,

помню, ветер был сильный, ой, сильный-то ветер какой был,

а вот всё-т'ки погоды такой, я смотрю, раньше не было, -

и не скажешь, а скажешь… А то всё вам Сталин плохой был…


…А ещё я сегодня с утра у подъезда упала.

Раньше чем посыпали? – песком; а теперь посыпают песком? – нет!

Юлик, видел у нас у подъезда – песок? Это ж я посыпала…

А то так вот помрёшь, - не одна же собака не вспомнит…


…Александра Михална, клянусь, что я Вас до могилы…

…а на прошлом дежурстве – ей-богу, ведь мы не специально…

…а посмотришь вокруг, - ведь и вправду, какий-то мудилы…

И не скажешь, а скажешь…, - бухтит Александра Михална.


Всё бухтит и бухтит. Пелена ей глаза застилает.

Пелена застилает глаза, и она засыпает.

А собаки уже вспоминают кого-то, - всё воют да лают.

А погоды стоят, и ветра их песком засыпают.


At the diner on the corner…


«At the diner on the corner…» —

пела нам Сюзанна Вега.

Мы стояли в чебуречной,

а нутро рвалось в полёт.

Объяснить вам, чем здесь кормят,

чем накормят человека,

если этот первый встречный

свой бульон на вас прольёт?


В юном месяце апреле

к станции метро «Колхозной»

соберётся группа риска,

как в них держится душа:

ноги ходят еле-еле,

в пляске топчутся нервозной

пожилая жопогрызка

и четыре алкаша.


Если спросите, откуда

мне известны все детали,

кто что съел и кто с кем выпил,

кто кому заехал в глаз,

я рассказывать не буду,

будь вы мной – и вы б не стали

петь о том, кто зуб вам выбил,

а кто – просто пидарас;


петь о безднах рюмки лишней,

пить за этих Клаву с Зиной,

что херачат тряпкой грязной

стол прям трут передо мной.

Чебуреков со «Столичной»

ни в Вестфалии бузинной

(я бы написал «колбасной»),

ни в Баварии хмельной.


С внешностью военнопленных,

с нежностью к отцу и сыну,

хор, где мне есть место с краю,

шумен, хрипл, многоголос:

комиссары в пыльных шлемах,

караван через пустыню,

расступись, земля сырая,

мне малым-мало спалось.

Край родной навек любимых,

что там льётся перед нами?

Кто там, бык на мерседесе,

врач со скорой или мент?

Очередь неисцелимых,

не встречайся с ней глазами.

Оборваться может песня

на лету в один момент.


Так давай, Сюзанна Вега,

постоим ещё немножко.

Очень тяжко мне и лире

без питья и без еды.

Вот четыре чебурека.

Два по 200 на дорожку.

Ты-ты-тыре, ты-ты-тыре,

ты-ты-тыре, ты-ты-ды…


Не дверцу шкафчика…


Не дверцу шкафчика, но, в целом, Сандуны,

где причиндалы каждого видны:

болты, отростки, шланги, мотовило…

Какой там трубы — души здесь горят!

Одни проходят, прочие стоят,

и хоть у нас и веник есть, и мыло,

отец бубнит, что мы — другой разряд.


Что проку спорить с ним? — все верно: мы — другой…

Средь нас — увечные: кто с грыжей, кто с ногой,

с башкой истерзанной, и с телом-самоваром.

Сквозь помутневшей памяти окно

вот в это всё стожопое "оно"

ведут меня за сандуновским паром

отцы-мучители, и деды заодно.


В гробу видал я сандуновский пар.

Ещё там помню, синий кочегар

при каждом шаге уголь мечет в топку;

и каждый инвалид и ветеран

намыливает свой мясистый кран,

а я на них — всё правильно — без толку…

на новые ворота… как баран…


Куда ж ведут нас новые врата?

Куда мы входим с пеною у рта

(точней, без пены — нас уже обмыли)?

Здесь веника неопалимый куст

горит, как тот, в важнейшем из искусств;

и нет чертей, все сами, сами… или

держись за шайку и лишайся чувств.


А шайка наша — деды и отцы.

Какие ж всё-т’ки взрослые — лжецы!

Иначе для чего им это нужно,

чтоб человек, который и не жил,

под пиво с воблой (чисто рыбий жир!),

сидел, потел и крякал с ними дружно:

Как вкусно! Как прекрасен этот мир!


Но мы же тут не долго посидим…

Уйдём, как пар, рассеемся, как дым,

навеянный когда-то Сандунами.

И кочегара синяя рука

отправит в топку всё, что за века

намылось, напотело между нами.

Но это будет позже… А пока


они сидят на волглых простынях,

раскинувшись, как баре на санях,

рвут плавничок, сдувают пену ловко

среди багровых и счастливых рож.

— Эй, Юликатый, ты чего не пьёшь?!

И дед Аркадий, тяпнув "Жигулёвского",

знай себе крякает. И миром правит ложь.


Торговый центр «Зимняя вишня», Кемерово, 25 марта 2018 года


Представляешь себе этот зальчик?

Что поверхность экрана,— чиста?

Кто мы, девочка или мальчик?

И какие у нас места?


Ну, давай мы придём попозже,

там ведь есть и другой сеанс.

Как потом все, господи боже,

будут странно смотреть на нас.


Мы пропустим, что было в начале,

нам расскажут, чем стали потом

те, оставшиеся в этом зале,

прикипая к плечу плечом.


Кто кого на подошвах вынес,

у кого скрипит на зубах

та «неблагоприятная примесь»,

распыленная в облаках,


оседающая на коже

тех, кто против, и тех, кто за…

Посмотри же, Господи Боже,

что-то мне попало в глаза.


Те, кто дымом в чужую одежду,

станут облаком — это враньё.

Что ж ты так извазюкался? Где ж ты

так изгваздался, горе моё?


За собой не зная вины, я

с глаз смахну, оботру с лица

эти красные, кровяные,

неопознанные тельца.


Свидетелями Глухов мне и Льгов…


Нет такого предмета, который не подошел бы еврею для фамилии.

А.П. Чехов. Из записных книжек


Свидетелями – Глухов мне и Льгов.

Не знаю, кто там хвоен, кто ольхов.

Каких только фамилий не бывает!

Так ткнёшь, к примеру, пальцем в потолок,

придумаешь «Альбина Альпеншток»,

а кто-нибудь сидит уже, икает.


Есть надписи на некоторых могилах,

читаешь, но поверить им не в силах,

как на табличках некоторых квартир.

Вы думали, что это смерти спальня,

но чёрным бархатом обита готовальня,

в которой Ластик, Циркуль, Транспортир.


Малаховка. Как эти встречи кратки.

Пусть не соприкасаются оградки,

но в мыслимом пути день ото дня

вдруг замираешь посреди дороги,

то Веприк тебе кинется под ноги,

то Саламандра прыгнет из огня.


«Перемываем кости стариков, –

перловцев, салтыковцев, востряков».

Есть разные услуги в этой сфере.

И чем стоять, склонившись, как гоплит,

ты лучше подойди к одной из плит, –

к той, что лежала раньше в нашем сквере.


Лежит плита. Есть буквы на плите.

Какие буквы? Ну, совсем не те,

что папа называл мне на латыни.

Ни бе ни ме, ни ку, ни дубль вэ,

они видны в листве, в снегу, в траве.

Плиты уж нет, но буквы там доныне.


То место, где мы над плитой стоим, –

для нас не ставший домом чей-то дым,

попавший в бульбулятор каждой лужи.

Да ты не бойся, просто загляни,

мы – не одни, точней – не мы одни.

Закрой глаза, вдохни его поглубже.


Дышу, дышу, но помню только «ламед».

Естественно, с таким-то делами

что скажешь, если выстроен твой дом,

и детский сад, и кинотеатр «Киев»,

и все они стоят себе такие

на кладбище еврейском и чумном?


И как тебе отныне спится? Сладко?

Когда ты знаешь, что твоя кроватка

и та кровать, в которой ты зачат,

скрипя, словно обозы да составы,

плывут от Дорогомиловской заставы,

а из земли те буковки торчат.


Так вот твоя награда, медалист:

последний лист летит на Middle East.

А кто-нибудь глядит из-за Можая

и думает, что ты припал к корням,

а это черви делают ням-ням,

вершки и корешки перемежая.


Что ни спроси, любой ответ убийствен.

Как носишь ты меня, земля убоин,

гробов отеческих кочующих основ?

И вот плывёшь себе средь темных истин,

не зная, кто там хвоен,

кто там листвен,

кто вербен, кто осинов, кто соснов.


Забуду ль свой восторг щенячий…

Забуду ль свой восторг щенячий,

слепые приступы его,

едва заслышу звук звенящий -

цикад, кузнечиков, - кого?


Ох, блядь, как много в этом звуке!

Всем сердцем я, всем ухом рад

ловить сей маленькой базуки

в меня направленный снаряд.


Дуб - тот шумит, журавль курлычит,

сквозь сон собаконька ворчит,

сова во тьме о мышке кычет,

ручей смеётся и журчит...


А если, сука, не смеётся?

А если в ужасе своём

ползёт, в конвульсиях трясётся,

пока не канет в водоём?


Пенью ручья я тоже рад, но

меня охватывает жуть:

что если понял я превратно

всех символов и знаков суть?


А вдруг все прелести Природы,

во всей загадочности их,

не то, что мните вы, уроды,

не то, о чём ваш вещий стих?


Что, если роз благоуханье,

которым эта ночь полна,

не более, чем из Уханя

на нас идущая волна?


А вдруг все соловьи России

в неброских френчиках своих

всегда нас лишь о том просили,

чтоб мы потом простили их?


За что? А я откуда знаю?

Я им не сват, не брат, не кум.

Не внятен мне в окрестном лае

собак "Ом мани падме хум".


Не слышно мне под этим небом,

какие выбрала слова,

наушничая с Божьим гневом,

за мной следящая листва.


На небосводе ясен месяц,

а в перспективе - ясен пень, -

неверно понят мной их месседж,

нести довольно поебень.


Уж лучше я тогда молчок

про всё, чего не смог понять я,

покуда миру шлёт сверчок

свои ужасные проклятья.


Как будто под небесным потолком…


...лишь мерцает крылышко комара.

Григорий Дашевский


Как будто под небесным потолком

беснуется комар какой зудящий,

иль колокольчик, ставший мотыльком,

колотится о слух в стеклянной чаще,


звук только оттеняет тишину,

как свет неяркий, грезя о котором,

слепой нащупал ниточку одну

и связь установил со светофором.


И вот на этот свет, на этот звук

мерцающий, пульсирующий, скорый,

он движется, не выпустив из рук

ту нить, что служит зреньем и опорой,


изнанкой пустоты, обложкой тьмы,

которая его лица касалась,

которую в свой срок узнаем мы

и зазвеним всем, что от нас осталось.