Тёмные наличники,
Скошенные здания,
Улица Кирпичная,
Врёт твоё название.
И стена с табличкою
Покосилась пьяная,
Улица Кирпичная,
Вся ты — деревянная.
Тусклые парадные
В поредевшем кружевце,
Голуби тетрадные
Над тобою кружатся.
Кружат птицы с кляксою,
С небывалой линькою,
Водокачки клацают,
Истекая синькою.
Старенькая улица,
Вспомни старожила,
Чем меня ты, умница,
Так приворожила?
Стёртая, обычная,
В выцветших наличниках,
Улица Кирпичная -
Только ни кирпичика.
Харьков — стоны невидимых горлиц,
И прозрачные ивы в наклон,
И в тени непробуженных звонниц
Незакованной лопани сон.
Световые под мостиком сети,
И на торжище едущий гусь,
Я запомнила мелочи эти,
Я сюда, умирая, вернусь.
И услышу, не веря рассудку,
Как «умру», повторяя, «умру»,
Голос горлицы, свёрнутый в трубку,
Нажимает на долгие «у».
Сквозь строй грамматик к тополям шагнуть и выйти — трудно ли?
Гуляет ветер по верхам, и мы совсем одни.
Ты говоришь, что мы одни, а бог? Он занят буднями,
Ему подобные дела постылы искони.
По облупившимся холмам, тихонько взявшись за руки,
Не веря собственным глазам и собственной руке,
На жухлых травах собирать брильянтовые запонки
Пойдём скорее, дорогой, без всяких, налегке.
Нам утро щёки разотрёт, и розовые, с холода,
Мы остановимся, и вдруг, не помня ничего,
Обнявшись крепко, полетим над лесом и над городом,
Как на картинах у того еврея, как его?
А дети высыпят во двор, они запрудят улицы,
Замрут, уставившись наверх, закрыв глаза и рот.
Всегда такие скрытные, ужасно мы сконфузимся,
И что тут интересного — ну кто их разберёт?
Но мы смутимся попусту, ведь дети так внимательны,
Смотрели на предвестие грядущих школьных бед.
И видели, как по небу летают две грамматики,
А в этом ровно ничего безнравственного нет.
Слова чужого языка,
замысловатые замочки,
вы довели меня до точки,
слова чужого языка.
А в окна южная тоска
беззвучно, медленно вливалась,
цветами отравляя дом.
Я перечла, и оказалось,
как я ни билась, ни старалась —
не пахнет роза под стеклом.
А в тополях звезда сияла,
а ночь под окнами стояла
с волшебной палочкой в руке.
И невдали цикада пела
на не имеющем предела,
на вседоступном языке.
Ночь августа кузнечиков полна,
Их голоса оплавлены и ковки,
Перед тобой качается луна,
Омытая прудами Салтыковки.
А я общаюсь с пыльною луной,
Она торчит над улицей убогой,
Как пьяная бабёнка у пивной,
Глядишь и ей достанется немного
С кислинкой пива, с горечью стиха,
И той, что всех застенчивей и выше,
Большой любви, которая тиха,
Как тень луну перечеркнувшей мыши.
Я знаю, есть дорога к роднику.
Отец с ведром, мать с голубым бидоном.
Мы дачники. В бездумном и бездонном
всем насекомым дарит по цветку
незрячему черёмуха слепая.
Я девочка, я ничего не знаю,
но знаю – там, в овраге, есть родник.
На спуске пахнет сыростью и летом.
Какое там раздолье сандалетам,
шурша, скользить по влажному песку!
Я знаю, есть дорога к роднику –
повдоль стволы прямые в два обхвата,
их чёрная кора шероховата,
как ноги облупившихся колонн.
Дорога убегает под уклон,
в замшелый неф, высокий храм природы.
Понаклонились выпуклые своды
сплетённых лип над нашей головой.
Я еле различаю голос твой
в пустынном гуле таинства лесного.
Паникадило солнца подвесного,
на лаке листьев – красноватый свет,
и ладанный смолистый дым над тропкой,
над нашею судьбою неторопкой,
где наши имена – в одну строку...
Я знаю, есть дорога к роднику.
Племянник говорит на повороте:
– Почти пришли, давай сыграем, тётя.
Собакой буду я, а ты – хозяйкой.
– Какой собакой?
– Ну, хотя бы лайкой!
На четвереньках стану лаять я –
не на тебя, раз мы с тобой друзья,
а ты за службу дашь мне сахарку...
Я знаю, есть дорога к роднику.
Смеркается, тропинку плохо видно,
и потемнели тени с двух сторон,
а ведь почти дошла, и так обидно!
Уже струя пересыпает звон
в ладонь земли. Зелёная луна –
как в небо отлетевшая монетка.
Легла под ноги голубая сетка.
Не страшно мне, что я иду одна
и платье весит больше, чем сама я.
Так тяжёло, так медленно ступаю
и для чего-то силы берегу.
Я знаю...
есть...
дорога...
к роднику...
О господи, я ничего не знаю!
У скрипок - ведущая тема,
Такая, что грусть - на виду.
Японский цветок хризантема
В апухтинском сохнет саду...
Ни слова, о друг мой, ни вздоха!
Беззвучно садится на мель
Красивая эта эпоха
С французским эпитетом belle...
Что пользы? Не видно в ней прока.
Излишнее - в этом успех!
Здесь святость с оттенком порока...
Но как привлекателен грех!
Горят аметисты на вдовах,
Томленье в сердцах разлито.
Закатов настолько лиловых
Не сыщешь ни после, ни до...
Пора потакания моде
На самоубийства вдвоём...
А правильный профиль при входе
Всё четче отточен дождём.
На холоде дымчатой глыбы
Всё тоньше улыбки камей.
В причёске всё круче изгибы
Причудливых каменных змей.
Мозаика ставит под крышей
Изломанных лилий букет
И сыплются маки всё тише
На хитрофигурный паркет...
И чем это кончиться может
На самой высокой из нот?..
А время - старо! - подытожит
И струны на скрипке порвёт,
Чтоб жить в молодеющем мире,
Где Шехтель, построивший дом,
Умрёт в коммунальной квартире.
Но это уже о другом.
Телёнок был намечен,
его убили люди.
Как голову Предтечи,
главу его на блюде
снесли в глубокий ледник,
не говоря ни слова.
Он был один наследник
у плачущей коровы.
А я была слабее,
мне вёсен было мало,
о плясках Саломеи
я ничего не знала,
когда меня послали,
не рассказав про это,
взять в том подземном зале
сметаны для обеда.
И там в кровавом чане
я увидала брата,
белки его на грани
последнего заката,
на рыжей шкуре пятна,
и под землёй ни вздоха.
Как я пришла обратно,
я помню очень плохо.
Потом узнать успела,
что жизни бьют, как стёкла,
про Гектора, про тело
несчастного Патрокла,
как выжимают соки,
про Лидице и Трою.
Прости меня, высокий,
но это всё - второе.
Вначале - день, передник,
сметаны ждёт семейство...
Всё помню этот ледник
и не люблю злодейства.
И в городе, неведомо каком,
есть человек, идущий со щенком.
Небритая и бритая щека
касается крутого завитка.
Вокруг кричат: - Лови его, держи!
Гужуются буржуи и бомжи.
Но всё равно сквозь дождь, а может, снег
идёт щенка несущий человек.
Вокруг него Париж, Мадрид, Москва.
Вослед ему - обидные слова.
А он пальто потуже запахнул,
а он щенка поглубже запихнул.
Он жив-здоров. Он заживо гниёт.
Он гибнет, но щенка не отдаёт.
Сквозь зной и снег, уже который век,
идёт щенка несущий человек -
основа, сердцевина бытия,
надежда мира и любовь моя.
Война
заставит бегать старика,
молчать ребёнка
и дрожать собаку.
Она приходит не издалека
и без предупредительного знака.
Хоть знаки были — некий голосок
нашёптывал назойливо и тонко:
Дай старику недоданный кусок,
погладь собаку
и не бей ребёнка.
Невинный кришнаит
В своём дезабилье,
Как будто говорит:
Pardonne, j’ai oublie
Одеться, может быть,
Но не забыл о важном,
Уловлен мною свет
Как бы стеклом витражным.
Сгущён, преображён,
Не сизо-оловянный,
А тускло-розовый,
Фисташково-туманный,
Лазурный, может быть,
И не прямолинейный,
А нежно-складчатый,
Фиалково-лилейный,
И вам бы так, тогда…
Детский мир, где кони,
ласточки полёт.
Взрослый мир хоронит
ядерный отход.
Сыплет страшным сором –
кто остался цел? –
клацает затвором,
ставит под прицел.
Исхудали плечики,
высохла трава,
кони покалечены,
ласточка мертва.
Хрупко наше зданьице –
тут любой отступится.
Матушка-печальница,
тихая заступница.
Матушка Казанская,
Иверская, Толгская,
Матерь Остробрамская,
Матка Ченстоховская!
Курская, Смоленская –
у Тебя получится! –
Матушка Вселенская,
Сила-Троеручица!
В Вашингтоне, в Бостоне,
В Грозном, на Руси
детский мир от взрослого
сохрани – спаси!
Ни сплавать за море,
ни сесть на иглу -
заспать своё горе
в медвежьем углу,
не хаять, не холить,
не враз загасить -
заспать, замусолить,
до дыр заносить.
И выйти в большую предзимнюю ширь,
где яблоком падает с ветки снегирь
и красным углём, позабытым в золе,
холодное солнце лежит на земле,
и где, в магазин поспевая до двух,
трусит человечек, надвинув треух,
вдоль стылых излучин зелёной реки,
едва различим из-под нашей руки.
Вздохнуть глубоко и с растяжкой сказать:
- Ну вот и легко, и почти благодать!
И сесть за поставленный наискосок,
подгнивший, из серых щелястых досок,
за мокрый, горящий закатным огнём,
с корявой кленовой ладошкой на нём,
за голый, голодный, за праздничный стол.
И вытереть руки о сальный подол.
Гордые горцы равнины смиренной,
ратники Сфорца над сонной Сиеной,
узники Данте в безвестном кругу,
белые кони на чёрном лугу.
Вечно в долгу, в неуплате и в яме.
В вечной готовности – это за нами!
Сквозь перемен незатейливый чад
в вечной тревоге: сейчас постучат!
Мы всё равно навсегда благодарны
за гауптвахты, плацы и казармы.
Слава тебе, несуразный, как жердь,
Пётр и Павел курносый, как смерть!
Славься, привычная к палке и плахе,
в кипени сада, как в смертной рубахе, –
пел тебя Глинка и русский Парнас,
чёрная свинка, сожравшая нас.
Тайной, полночной любви потакая,
ты лишь для нас существуешь такая,
это для нас от поры до поры
точат умельцы свои топоры.
Это для нас твои рвы и приклады,
это для нас твои тёмные клады,
это для нас, что ни час, что ни день,
жальче и жертвенней пахнет сирень.
Тугие антенны на крыше,
и плющ у садовых ворот.
В каштанах летучие мыши
замедлили рваный полёт.
Сто ласточек выело стены,
а будто совсем ни при чем,
и башня Святой Магдалены
подсвечена снизу лучом.
Живут здесь богатые люди,
и бедные тоже живут,
и тоже мечтают о чуде,
и вниз по теченью плывут.
Здесь тоже гадают и просят,
и, в колокол медный звоня,
Святую блудницу проносят
по случаю светлого дня.
Здесь стороны той же медали,
что вешают всюду на грудь,
и в бывшем еврейском квартале
всего каменистее путь.
И плещет вода в отдаленье:
в фонтане из каменных блюд
щербатую чашу терпенья
потёртые ослики пьют.
И думает путник захожий:
– Взгляну и пройду стороной,
а если я странник, то всё же
не больше, чем всякий иной.
Мы бы здесь давным-давно пропали,
но Господь, по счастью, не таков.
Чтоб из нас не выпали детали,
есть на свете ангел дураков.
В понедельник или в воскресенье —
мне узнать про это не с руки —
нам его послали во спасенье:
там у них вверху не дураки!
Он нас ночью утешает: “Тише!” —
если вдруг отчаянье грызёт.
Он нас ловит, падающих с крыши,
и на скорой помощи везёт.
В слипшихся, насквозь промокших платьях,
в водорослях, залепивших рот,
он несёт нас бережно в объятьях,
невредимых, на берег кладёт.
Он следит, кого и кто обидел,
возле печки тушит угольки.
Говорят, его никто не видел.
Что с нас взять — вестимо, дураки!
Чтобы мы в потёмках не плутали,
чтоб уж точно, чтоб наверняка,
он включает фонари в квартале —
чтоб дурак увидел дурака.
А потом сквозь сумерки и вьюгу
добрый ангел, улетая ввысь,
бросит нас в объятия друг к другу,
чтобы мы здесь не перевелись.
Тёмные наличники,
Скошенные здания,
Улица Кирпичная,
Врёт твоё название.
И стена с табличкою
Покосилась пьяная,
Улица Кирпичная,
Вся ты — деревянная.
Тусклые парадные
В поредевшем кружевце,
Голуби тетрадные
Над тобою кружатся.
Кружат птицы с кляксою,
С небывалой линькою,
Водокачки клацают,
Истекая синькою.
Старенькая улица,
Вспомни старожила,
Чем меня ты, умница,
Так приворожила?
Стёртая, обычная,
В выцветших наличниках,
Улица Кирпичная -
Только ни кирпичика.
Харьков — стоны невидимых горлиц,
И прозрачные ивы в наклон,
И в тени непробуженных звонниц
Незакованной лопани сон.
Световые под мостиком сети,
И на торжище едущий гусь,
Я запомнила мелочи эти,
Я сюда, умирая, вернусь.
И услышу, не веря рассудку,
Как «умру», повторяя, «умру»,
Голос горлицы, свёрнутый в трубку,
Нажимает на долгие «у».
Сквозь строй грамматик к тополям шагнуть и выйти — трудно ли?
Гуляет ветер по верхам, и мы совсем одни.
Ты говоришь, что мы одни, а бог? Он занят буднями,
Ему подобные дела постылы искони.
По облупившимся холмам, тихонько взявшись за руки,
Не веря собственным глазам и собственной руке,
На жухлых травах собирать брильянтовые запонки
Пойдём скорее, дорогой, без всяких, налегке.
Нам утро щёки разотрёт, и розовые, с холода,
Мы остановимся, и вдруг, не помня ничего,
Обнявшись крепко, полетим над лесом и над городом,
Как на картинах у того еврея, как его?
А дети высыпят во двор, они запрудят улицы,
Замрут, уставившись наверх, закрыв глаза и рот.
Всегда такие скрытные, ужасно мы сконфузимся,
И что тут интересного — ну кто их разберёт?
Но мы смутимся попусту, ведь дети так внимательны,
Смотрели на предвестие грядущих школьных бед.
И видели, как по небу летают две грамматики,
А в этом ровно ничего безнравственного нет.
Слова чужого языка,
замысловатые замочки,
вы довели меня до точки,
слова чужого языка.
А в окна южная тоска
беззвучно, медленно вливалась,
цветами отравляя дом.
Я перечла, и оказалось,
как я ни билась, ни старалась —
не пахнет роза под стеклом.
А в тополях звезда сияла,
а ночь под окнами стояла
с волшебной палочкой в руке.
И невдали цикада пела
на не имеющем предела,
на вседоступном языке.
Ночь августа кузнечиков полна,
Их голоса оплавлены и ковки,
Перед тобой качается луна,
Омытая прудами Салтыковки.
А я общаюсь с пыльною луной,
Она торчит над улицей убогой,
Как пьяная бабёнка у пивной,
Глядишь и ей достанется немного
С кислинкой пива, с горечью стиха,
И той, что всех застенчивей и выше,
Большой любви, которая тиха,
Как тень луну перечеркнувшей мыши.
Я знаю, есть дорога к роднику.
Отец с ведром, мать с голубым бидоном.
Мы дачники. В бездумном и бездонном
всем насекомым дарит по цветку
незрячему черёмуха слепая.
Я девочка, я ничего не знаю,
но знаю – там, в овраге, есть родник.
На спуске пахнет сыростью и летом.
Какое там раздолье сандалетам,
шурша, скользить по влажному песку!
Я знаю, есть дорога к роднику –
повдоль стволы прямые в два обхвата,
их чёрная кора шероховата,
как ноги облупившихся колонн.
Дорога убегает под уклон,
в замшелый неф, высокий храм природы.
Понаклонились выпуклые своды
сплетённых лип над нашей головой.
Я еле различаю голос твой
в пустынном гуле таинства лесного.
Паникадило солнца подвесного,
на лаке листьев – красноватый свет,
и ладанный смолистый дым над тропкой,
над нашею судьбою неторопкой,
где наши имена – в одну строку...
Я знаю, есть дорога к роднику.
Племянник говорит на повороте:
– Почти пришли, давай сыграем, тётя.
Собакой буду я, а ты – хозяйкой.
– Какой собакой?
– Ну, хотя бы лайкой!
На четвереньках стану лаять я –
не на тебя, раз мы с тобой друзья,
а ты за службу дашь мне сахарку...
Я знаю, есть дорога к роднику.
Смеркается, тропинку плохо видно,
и потемнели тени с двух сторон,
а ведь почти дошла, и так обидно!
Уже струя пересыпает звон
в ладонь земли. Зелёная луна –
как в небо отлетевшая монетка.
Легла под ноги голубая сетка.
Не страшно мне, что я иду одна
и платье весит больше, чем сама я.
Так тяжёло, так медленно ступаю
и для чего-то силы берегу.
Я знаю...
есть...
дорога...
к роднику...
О господи, я ничего не знаю!
У скрипок - ведущая тема,
Такая, что грусть - на виду.
Японский цветок хризантема
В апухтинском сохнет саду...
Ни слова, о друг мой, ни вздоха!
Беззвучно садится на мель
Красивая эта эпоха
С французским эпитетом belle...
Что пользы? Не видно в ней прока.
Излишнее - в этом успех!
Здесь святость с оттенком порока...
Но как привлекателен грех!
Горят аметисты на вдовах,
Томленье в сердцах разлито.
Закатов настолько лиловых
Не сыщешь ни после, ни до...
Пора потакания моде
На самоубийства вдвоём...
А правильный профиль при входе
Всё четче отточен дождём.
На холоде дымчатой глыбы
Всё тоньше улыбки камей.
В причёске всё круче изгибы
Причудливых каменных змей.
Мозаика ставит под крышей
Изломанных лилий букет
И сыплются маки всё тише
На хитрофигурный паркет...
И чем это кончиться может
На самой высокой из нот?..
А время - старо! - подытожит
И струны на скрипке порвёт,
Чтоб жить в молодеющем мире,
Где Шехтель, построивший дом,
Умрёт в коммунальной квартире.
Но это уже о другом.
Телёнок был намечен,
его убили люди.
Как голову Предтечи,
главу его на блюде
снесли в глубокий ледник,
не говоря ни слова.
Он был один наследник
у плачущей коровы.
А я была слабее,
мне вёсен было мало,
о плясках Саломеи
я ничего не знала,
когда меня послали,
не рассказав про это,
взять в том подземном зале
сметаны для обеда.
И там в кровавом чане
я увидала брата,
белки его на грани
последнего заката,
на рыжей шкуре пятна,
и под землёй ни вздоха.
Как я пришла обратно,
я помню очень плохо.
Потом узнать успела,
что жизни бьют, как стёкла,
про Гектора, про тело
несчастного Патрокла,
как выжимают соки,
про Лидице и Трою.
Прости меня, высокий,
но это всё - второе.
Вначале - день, передник,
сметаны ждёт семейство...
Всё помню этот ледник
и не люблю злодейства.
И в городе, неведомо каком,
есть человек, идущий со щенком.
Небритая и бритая щека
касается крутого завитка.
Вокруг кричат: - Лови его, держи!
Гужуются буржуи и бомжи.
Но всё равно сквозь дождь, а может, снег
идёт щенка несущий человек.
Вокруг него Париж, Мадрид, Москва.
Вослед ему - обидные слова.
А он пальто потуже запахнул,
а он щенка поглубже запихнул.
Он жив-здоров. Он заживо гниёт.
Он гибнет, но щенка не отдаёт.
Сквозь зной и снег, уже который век,
идёт щенка несущий человек -
основа, сердцевина бытия,
надежда мира и любовь моя.
Война
заставит бегать старика,
молчать ребёнка
и дрожать собаку.
Она приходит не издалека
и без предупредительного знака.
Хоть знаки были — некий голосок
нашёптывал назойливо и тонко:
Дай старику недоданный кусок,
погладь собаку
и не бей ребёнка.
Невинный кришнаит
В своём дезабилье,
Как будто говорит:
Pardonne, j’ai oublie
Одеться, может быть,
Но не забыл о важном,
Уловлен мною свет
Как бы стеклом витражным.
Сгущён, преображён,
Не сизо-оловянный,
А тускло-розовый,
Фисташково-туманный,
Лазурный, может быть,
И не прямолинейный,
А нежно-складчатый,
Фиалково-лилейный,
И вам бы так, тогда…
Детский мир, где кони,
ласточки полёт.
Взрослый мир хоронит
ядерный отход.
Сыплет страшным сором –
кто остался цел? –
клацает затвором,
ставит под прицел.
Исхудали плечики,
высохла трава,
кони покалечены,
ласточка мертва.
Хрупко наше зданьице –
тут любой отступится.
Матушка-печальница,
тихая заступница.
Матушка Казанская,
Иверская, Толгская,
Матерь Остробрамская,
Матка Ченстоховская!
Курская, Смоленская –
у Тебя получится! –
Матушка Вселенская,
Сила-Троеручица!
В Вашингтоне, в Бостоне,
В Грозном, на Руси
детский мир от взрослого
сохрани – спаси!
Ни сплавать за море,
ни сесть на иглу -
заспать своё горе
в медвежьем углу,
не хаять, не холить,
не враз загасить -
заспать, замусолить,
до дыр заносить.
И выйти в большую предзимнюю ширь,
где яблоком падает с ветки снегирь
и красным углём, позабытым в золе,
холодное солнце лежит на земле,
и где, в магазин поспевая до двух,
трусит человечек, надвинув треух,
вдоль стылых излучин зелёной реки,
едва различим из-под нашей руки.
Вздохнуть глубоко и с растяжкой сказать:
- Ну вот и легко, и почти благодать!
И сесть за поставленный наискосок,
подгнивший, из серых щелястых досок,
за мокрый, горящий закатным огнём,
с корявой кленовой ладошкой на нём,
за голый, голодный, за праздничный стол.
И вытереть руки о сальный подол.
Гордые горцы равнины смиренной,
ратники Сфорца над сонной Сиеной,
узники Данте в безвестном кругу,
белые кони на чёрном лугу.
Вечно в долгу, в неуплате и в яме.
В вечной готовности – это за нами!
Сквозь перемен незатейливый чад
в вечной тревоге: сейчас постучат!
Мы всё равно навсегда благодарны
за гауптвахты, плацы и казармы.
Слава тебе, несуразный, как жердь,
Пётр и Павел курносый, как смерть!
Славься, привычная к палке и плахе,
в кипени сада, как в смертной рубахе, –
пел тебя Глинка и русский Парнас,
чёрная свинка, сожравшая нас.
Тайной, полночной любви потакая,
ты лишь для нас существуешь такая,
это для нас от поры до поры
точат умельцы свои топоры.
Это для нас твои рвы и приклады,
это для нас твои тёмные клады,
это для нас, что ни час, что ни день,
жальче и жертвенней пахнет сирень.
Тугие антенны на крыше,
и плющ у садовых ворот.
В каштанах летучие мыши
замедлили рваный полёт.
Сто ласточек выело стены,
а будто совсем ни при чем,
и башня Святой Магдалены
подсвечена снизу лучом.
Живут здесь богатые люди,
и бедные тоже живут,
и тоже мечтают о чуде,
и вниз по теченью плывут.
Здесь тоже гадают и просят,
и, в колокол медный звоня,
Святую блудницу проносят
по случаю светлого дня.
Здесь стороны той же медали,
что вешают всюду на грудь,
и в бывшем еврейском квартале
всего каменистее путь.
И плещет вода в отдаленье:
в фонтане из каменных блюд
щербатую чашу терпенья
потёртые ослики пьют.
И думает путник захожий:
– Взгляну и пройду стороной,
а если я странник, то всё же
не больше, чем всякий иной.
Мы бы здесь давным-давно пропали,
но Господь, по счастью, не таков.
Чтоб из нас не выпали детали,
есть на свете ангел дураков.
В понедельник или в воскресенье —
мне узнать про это не с руки —
нам его послали во спасенье:
там у них вверху не дураки!
Он нас ночью утешает: “Тише!” —
если вдруг отчаянье грызёт.
Он нас ловит, падающих с крыши,
и на скорой помощи везёт.
В слипшихся, насквозь промокших платьях,
в водорослях, залепивших рот,
он несёт нас бережно в объятьях,
невредимых, на берег кладёт.
Он следит, кого и кто обидел,
возле печки тушит угольки.
Говорят, его никто не видел.
Что с нас взять — вестимо, дураки!
Чтобы мы в потёмках не плутали,
чтоб уж точно, чтоб наверняка,
он включает фонари в квартале —
чтоб дурак увидел дурака.
А потом сквозь сумерки и вьюгу
добрый ангел, улетая ввысь,
бросит нас в объятия друг к другу,
чтобы мы здесь не перевелись.