Чем мы располагаем? Всё – слова.
Слова и сны, и между ними – эхо,
и сольный смех, и тяжести, и ухо
Держителя, что милости ковал.
– Так что же я на чистых этих снах,
Отца встречая, трепещу с ответом?..
Что делаю на этом свете?
– Этом?
Нищий, голубю подай!
Разменяй ломоть в ладони!
Третий век кабак в законе!
Стыд. Свинчатка. Голодай.
Разотри слюду панели!
Догони на честном слове!
Объявления метели
третий день полощут в поле.
Третий день тоска одна.
Как ни глянь — дурдом заказан.
Выйдешь в поле — холод разом
и стрелецкая Луна.
М.Л.
Бери меня, пока ещё способен
осилить луговое плоскостопье.
Пока лучом охранной белизны
наклонно падаю, мгновением сквозным
парной залив на треугольнике полёта
пересекаю.
Как твоё житьё?
Берущая богульник, синеглазка.
Бери меня.
Обманулись, -
это зелёное солнце в смороде встаёт,
Церемонно укропная клумба завяла,
даже ворох хвои, -
муравьиный оплот, -
слаб на зубы
и только что знает -
играет.
Предисловие к слову.
Судьба. Повторить не смогу,
когда запятая решает,
куда мне пойти на сегодня,
когда говорят звонари,
о чём мне язык говорит.
Сучьи дети заговаривали зубы,
Шмель на липы налетал, подъедал цветы,
Говорили дети: «Гули, люди, гули...»
Новый бог идёт по свету,
Ждите по шагам
Эстер Вейнгер и Иосифу Бродскому
1
Вылечи, Господи. Вылей глаза, развали.
Жалости нет выхлопное железо раскрасить.
Люди ворчали, включали в семейные страсти.
Год понедельника голубя ловит в пыли.
Видишь ли, Господи, я посмотрел на себя
в щель воровскую,
мне стало обиженно страшно.
Если не врёт теоретик – я жил понаслышке,
избранно нищим на дне поцелуйного дня.
Вылечи, Господи. Нежный огонь в небесах
я разумею, но дай мне остаться с Тобою
облаком бешеным, ниткой, пчелой, пристяжною.
Только не Словом - Смерть приходила в слезах.
2
Увидимся. Свиданье расцветёт
черёмухой алжирского вина.
Довольно, брат. Была права Луна,
когда меня отправила в расход.
Я убедился – мёртвые поют,
светлее кожа, выжаты глазницы.
Душа успела нараспев подняться
к волнистой туче с выходом на юг.
Там тело вырастет. В него я перейду,
определив случайных копошиться
в скафандре первом. Дело очевидца –
смотреть слезу в Таврическом саду…
Гаданье гласных. Вышивка на сердце
цветов рожденья – вольные тона.
Увидимся. Центральная Луна
не закрывает ледяную дверцу.
3
Ни дуновинки. Голова свежа.
Апрельского похмелья третий лишний
уснул в прихожей, дышит еле слышно.
Так тихо нам, что в пульс живёт душа.
Согласно с темнотой уснула мать,
впитав укол от немощи случайной.
Луна поёжилась, и гром патриархальный
настал и сжался, выплеснув на гладь
ветвистый жар часов Анаксимандра,
сцепленья ватные, привыкшие молчать.
Что платят сторожам в больших домах?
Поболе, чем охранникам в балете?
На прочие вопросы и на эти
мы ночь ухлопали на кухне между птах,
(Хотя была освоена мансарда,
но там томилось дерево в слезах.)
Ты выпит алфавитом, но вчерне.
Печататься в Отечестве неловко,
когда орудует подобная массовка,
и тело тянется к цикуте — не к струне.
(Но где-то «вне» шагнула саламандра
И обозначила признание вполне.)
Меняй тузов, квартиру и кабак,
материковый пласт и атлас судеб.
Нас щука близорукая рассудит,
в стекло зажатая, а ты — прямой рыбак,
примеривший достаточно скафандров,
хотя ты — чистый Овен, а не Рак.
Вот подоконник — трон твой и киот,
барчук брусничной кочки, данник чая.
Вот Монк, что по безумию скучая,
в дом уходил, где замкнутость живёт,
где просит слова дикая Кассандра…
Монк на стене. В округе — гололёд.
И негде умереть, мой Александр.
Самуэлла — тяжёлая дама по взглядам
на историю и на зерцало
после пеона четыре сказала:
«Вы нас достали».
Очень хотелось будить православных
или… кого там?
Модуль поэта — изделие Фавна —
кукла комода.
Ты, Ойнохоя, предмет кабинета,
выжимок эры,
определяешь усилье кометы,
девы, галеры.
Тем и ненужен, скажем — опасен
modus vivendi.
Впрочем, для женщин достаточно басен,
вы уж поверьте.
Нетрудно умереть, когда июнь двоится,
переживает в голову с тобой.
Потрескивает лютый ход лисицы,
гремят дожди, газета веселится,
поэта понукают конурой.
Что ведает сыра-земля, землица,
засеяна Христовою рукой?
Спит на шпагате правая столица,
прожектор не даёт пошевелиться,
играет гимн полночный упокой...
Ах, не споткнуться бы, не оступиться.
Во белом доме всем дадут напиться
сияющей придонною водой.
Но это косточка моя
Стучащая в гранит
Тебя и лёгкого коня
И сфинкса сохранит.
Всё потому что за рекой
Холодный поворот
Всё потому что ангел твой
Мне закрывает рот.
Нетленная зима в моём блокноте
разгорячится в саночках стрекозьих,
ломая арматуру января,
в бушлате кованом и на копытцах козьих,
неделю с пряной трубочкой паря,
с преславной трубочкой
на закадычной ноте.
Премного пеших, с ночи пост творя,
скользнут в колонны на лихой работе,
завидя перемены в небосводе.
Поди, уютен вид строки царя,
заклёпанной заботой о народе,
где горемыка глаз с тебя не сводит.
Бабочка как есть число
В матовые Апеннины
В кованую часть
Надобно себя учесть
Между Сциллой и равниной
Где воюет благодать
Насовсем себя искать
И твердить с утра брусчатке
Масляным её ушам
Что с аванса ни шиша
Не отколется на тряпки
И запишешь на закладке
Восемь способов устать
От себя и пенсиона
С рваной подписью варана
Вся жизнь твоя на тесноте мизинца.
Какой мне прок в тоске твоей, Гудзон?
В твоих ладонях голос абиссинца,
вот он увлёкся с четырёх сторон,
лизнул рассвет да и скатился вон.
На Мортон-стрит, где опустила Осю
пехота ЦРУ, туристы вьют венки.
И пыжатся сандалии в совхозе,
в которых Йося разводил пинки
и клялся Оденом, что оборвёт силки.
Ну, слава Телу. При своих соплях
народец хлещется инетом, как берёзой,
и светится в архангельских полях
окно избы с классическою розой,
пока ей Нобеля не вставят под наркозом.
Спицы мёда и гомона вяжут лицо,
Там прикован ночник огорчительным взглядом
Безыменье моё тащит грелку с резцом,
Исключившим моё из грудины, а рядом
С муравьями тиран разобрал сеновал,
Безопасным вином подсыхая на рёбрах,
Позови голубей, коим клювы ковал,
На порог оглавленья, где спешился образ,
Где, втирая плечо в гриву Мойки, сквозит
Обедневший трудом басурман усечённый,
И отроги его осуждённых ланит
Что-то нам говорят о семье кипячёной.
Я проведу тебя миром по нитке,
как совершал...
Впроголодь тьмы нам по метке
крайних лекал.
Прошлою верой кормящего утра
я оживал.
Копишь и прячешь, грозишь перламутром,
пеших зеркал
вровень касаюсь ёлочной пылью.
Кровельный вальс
не образумит крошево крыльев.
Здесь и сейчас.
Почерк отбился от рук, водит как хочет,
куда и не правит ладонь.
Не заступи, рифмой не тронь.
Там, среди стёкол, весёлый воздвигся паук…
Как тяжело повторять, что Отечество — сук
спелой осины, где ровно наутро висеть,
в цифру дудеть, голоштанных матросов вертеть.
Дай до обычного дожить
Хотя бы до утра
Когда плутает мошкара
Как тихая игра
Как тихая игра души
Её бесслёзный звон
Когда все темы хороши
Со всех её сторон
Чем мы располагаем? Всё – слова.
Слова и сны, и между ними – эхо,
и сольный смех, и тяжести, и ухо
Держителя, что милости ковал.
– Так что же я на чистых этих снах,
Отца встречая, трепещу с ответом?..
Что делаю на этом свете?
– Этом?
Нищий, голубю подай!
Разменяй ломоть в ладони!
Третий век кабак в законе!
Стыд. Свинчатка. Голодай.
Разотри слюду панели!
Догони на честном слове!
Объявления метели
третий день полощут в поле.
Третий день тоска одна.
Как ни глянь — дурдом заказан.
Выйдешь в поле — холод разом
и стрелецкая Луна.
М.Л.
Бери меня, пока ещё способен
осилить луговое плоскостопье.
Пока лучом охранной белизны
наклонно падаю, мгновением сквозным
парной залив на треугольнике полёта
пересекаю.
Как твоё житьё?
Берущая богульник, синеглазка.
Бери меня.
Обманулись, -
это зелёное солнце в смороде встаёт,
Церемонно укропная клумба завяла,
даже ворох хвои, -
муравьиный оплот, -
слаб на зубы
и только что знает -
играет.
Предисловие к слову.
Судьба. Повторить не смогу,
когда запятая решает,
куда мне пойти на сегодня,
когда говорят звонари,
о чём мне язык говорит.
Сучьи дети заговаривали зубы,
Шмель на липы налетал, подъедал цветы,
Говорили дети: «Гули, люди, гули...»
Новый бог идёт по свету,
Ждите по шагам
Эстер Вейнгер и Иосифу Бродскому
1
Вылечи, Господи. Вылей глаза, развали.
Жалости нет выхлопное железо раскрасить.
Люди ворчали, включали в семейные страсти.
Год понедельника голубя ловит в пыли.
Видишь ли, Господи, я посмотрел на себя
в щель воровскую,
мне стало обиженно страшно.
Если не врёт теоретик – я жил понаслышке,
избранно нищим на дне поцелуйного дня.
Вылечи, Господи. Нежный огонь в небесах
я разумею, но дай мне остаться с Тобою
облаком бешеным, ниткой, пчелой, пристяжною.
Только не Словом - Смерть приходила в слезах.
2
Увидимся. Свиданье расцветёт
черёмухой алжирского вина.
Довольно, брат. Была права Луна,
когда меня отправила в расход.
Я убедился – мёртвые поют,
светлее кожа, выжаты глазницы.
Душа успела нараспев подняться
к волнистой туче с выходом на юг.
Там тело вырастет. В него я перейду,
определив случайных копошиться
в скафандре первом. Дело очевидца –
смотреть слезу в Таврическом саду…
Гаданье гласных. Вышивка на сердце
цветов рожденья – вольные тона.
Увидимся. Центральная Луна
не закрывает ледяную дверцу.
3
Ни дуновинки. Голова свежа.
Апрельского похмелья третий лишний
уснул в прихожей, дышит еле слышно.
Так тихо нам, что в пульс живёт душа.
Согласно с темнотой уснула мать,
впитав укол от немощи случайной.
Луна поёжилась, и гром патриархальный
настал и сжался, выплеснув на гладь
ветвистый жар часов Анаксимандра,
сцепленья ватные, привыкшие молчать.
Что платят сторожам в больших домах?
Поболе, чем охранникам в балете?
На прочие вопросы и на эти
мы ночь ухлопали на кухне между птах,
(Хотя была освоена мансарда,
но там томилось дерево в слезах.)
Ты выпит алфавитом, но вчерне.
Печататься в Отечестве неловко,
когда орудует подобная массовка,
и тело тянется к цикуте — не к струне.
(Но где-то «вне» шагнула саламандра
И обозначила признание вполне.)
Меняй тузов, квартиру и кабак,
материковый пласт и атлас судеб.
Нас щука близорукая рассудит,
в стекло зажатая, а ты — прямой рыбак,
примеривший достаточно скафандров,
хотя ты — чистый Овен, а не Рак.
Вот подоконник — трон твой и киот,
барчук брусничной кочки, данник чая.
Вот Монк, что по безумию скучая,
в дом уходил, где замкнутость живёт,
где просит слова дикая Кассандра…
Монк на стене. В округе — гололёд.
И негде умереть, мой Александр.
Самуэлла — тяжёлая дама по взглядам
на историю и на зерцало
после пеона четыре сказала:
«Вы нас достали».
Очень хотелось будить православных
или… кого там?
Модуль поэта — изделие Фавна —
кукла комода.
Ты, Ойнохоя, предмет кабинета,
выжимок эры,
определяешь усилье кометы,
девы, галеры.
Тем и ненужен, скажем — опасен
modus vivendi.
Впрочем, для женщин достаточно басен,
вы уж поверьте.
Нетрудно умереть, когда июнь двоится,
переживает в голову с тобой.
Потрескивает лютый ход лисицы,
гремят дожди, газета веселится,
поэта понукают конурой.
Что ведает сыра-земля, землица,
засеяна Христовою рукой?
Спит на шпагате правая столица,
прожектор не даёт пошевелиться,
играет гимн полночный упокой...
Ах, не споткнуться бы, не оступиться.
Во белом доме всем дадут напиться
сияющей придонною водой.
Но это косточка моя
Стучащая в гранит
Тебя и лёгкого коня
И сфинкса сохранит.
Всё потому что за рекой
Холодный поворот
Всё потому что ангел твой
Мне закрывает рот.
Нетленная зима в моём блокноте
разгорячится в саночках стрекозьих,
ломая арматуру января,
в бушлате кованом и на копытцах козьих,
неделю с пряной трубочкой паря,
с преславной трубочкой
на закадычной ноте.
Премного пеших, с ночи пост творя,
скользнут в колонны на лихой работе,
завидя перемены в небосводе.
Поди, уютен вид строки царя,
заклёпанной заботой о народе,
где горемыка глаз с тебя не сводит.
Бабочка как есть число
В матовые Апеннины
В кованую часть
Надобно себя учесть
Между Сциллой и равниной
Где воюет благодать
Насовсем себя искать
И твердить с утра брусчатке
Масляным её ушам
Что с аванса ни шиша
Не отколется на тряпки
И запишешь на закладке
Восемь способов устать
От себя и пенсиона
С рваной подписью варана
Вся жизнь твоя на тесноте мизинца.
Какой мне прок в тоске твоей, Гудзон?
В твоих ладонях голос абиссинца,
вот он увлёкся с четырёх сторон,
лизнул рассвет да и скатился вон.
На Мортон-стрит, где опустила Осю
пехота ЦРУ, туристы вьют венки.
И пыжатся сандалии в совхозе,
в которых Йося разводил пинки
и клялся Оденом, что оборвёт силки.
Ну, слава Телу. При своих соплях
народец хлещется инетом, как берёзой,
и светится в архангельских полях
окно избы с классическою розой,
пока ей Нобеля не вставят под наркозом.
Спицы мёда и гомона вяжут лицо,
Там прикован ночник огорчительным взглядом
Безыменье моё тащит грелку с резцом,
Исключившим моё из грудины, а рядом
С муравьями тиран разобрал сеновал,
Безопасным вином подсыхая на рёбрах,
Позови голубей, коим клювы ковал,
На порог оглавленья, где спешился образ,
Где, втирая плечо в гриву Мойки, сквозит
Обедневший трудом басурман усечённый,
И отроги его осуждённых ланит
Что-то нам говорят о семье кипячёной.
Я проведу тебя миром по нитке,
как совершал...
Впроголодь тьмы нам по метке
крайних лекал.
Прошлою верой кормящего утра
я оживал.
Копишь и прячешь, грозишь перламутром,
пеших зеркал
вровень касаюсь ёлочной пылью.
Кровельный вальс
не образумит крошево крыльев.
Здесь и сейчас.
Почерк отбился от рук, водит как хочет,
куда и не правит ладонь.
Не заступи, рифмой не тронь.
Там, среди стёкол, весёлый воздвигся паук…
Как тяжело повторять, что Отечество — сук
спелой осины, где ровно наутро висеть,
в цифру дудеть, голоштанных матросов вертеть.
Дай до обычного дожить
Хотя бы до утра
Когда плутает мошкара
Как тихая игра
Как тихая игра души
Её бесслёзный звон
Когда все темы хороши
Со всех её сторон