съёмка состоялась 27 апреля 2016 года
в Театральном зале Музея истории ГУЛАГа
Сергей
Гандлевский
01
Я по лестнице спускаюсь…
00:40

Я по лестнице спускаюсь

И тихонько матюкаюсь.

Толстой девочке внизу

Делаю «козу».

Разумеется, при спуске

Есть на психику нагрузки,

Зря я выпил без закуски —

Как это по-русски!

Солнце прячется за тучкой.

Бобик бегает за Жучкой.

Бьётся бабушка над внучкой —

Сделай дяде ручкой.


02
Скрипит? А ты лоскут газеты…
02:27


Скрипит? А ты лоскут газеты

Сложи в старательный квадрат

И приспособь, чтоб дверца эта

Не отворялась невпопад.


Кружится в каменном колодце

Невзрачный городской снежок.

Всё вроде бы, но остаётся

Последний небольшой должок.


Ещё осталось человеку

Припомнить всё, чего он не,

Дорогой, например, в аптеку

В пульсирующей тишине.


И, стоя под аптечной коброй,

Взглянуть на ликованье зла

Без зла, не потому что добрый,

А потому что жизнь прошла.


03
«Пидарасы», сказал Хрущёв…
05:26


«Пидарасы», — сказал Хрущёв.

Был я смолоду не готов

Осознать правоту Хрущёва,

Но, дожив до своих годов,

Убедился, честное слово.


Суета сует и обман,

Словом, полный анжамбеман.

Сунь два пальца в рот, сочинитель,

Чтоб остались одни азы:

Мойдодыр, жи-ши через и,

Потому что система — ниппель.


Впору взять и лечь в лазарет,

Где врачует речь логопед.

Вдруг она и срастётся в гипсе

Прибаутки, мол, дул в дуду

Хабибулин в х/б б/у —

Всё б/у. Хрущёв не ошибся.


04
видимо школьный двор…
07:06


видимо школьный двор

вестибюль коридор

сдача норм гто

или вроде того


завуч или физрук

насмерть проветрен класс

голосуем лес рук

надо же сколько нас


тщась молодёжь увлечь

педагог держит речь

каждого под конец

ждёт из пизы гонец


05
Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки…
09:46


Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки

Наконец-то завяжет и с корточек встанет, помедля,

И пойдёт по делам, по каким — позабыл от тоски

Вообще и конкретной тоски, это — зрелище не для

Слабонервных. А я эту муку люблю, однолюб.

Во дворах воробьёв хороня, мы её предвкушали,

И — пожалуйста. «Стар я, — бормочет, — несчастлив и глуп.

Вы читали меня в периодике?» Нет, не читали

И читать не намерены. Каждый и сам умудрён

Километрами шизофрении на страшном диване.

Кто избавился, баловень, от роковых шестерён?

(Поступь рока слышна у Набокова в каждом романе.)


Раз в Тбилиси весной в ореоле своём голубом

Знаменитость, покойная ныне, кумир киноведов,

Приложением к лагерным россказням вынес альбом —

Фотографии кровосмесителей и людоедов.

На пол наискось выскользнул случаем с пыльных страниц

Позитив в пол-ладони, окутанный в чудную дымку

Простодушия, что ли, сияния из-под ресниц...

— Мне здесь пять, — брякнул гений.

Мы отдали должное снимку.

Как тебе наше сборище, а, херувим на горшке?

Люб тебе пожилой извращенец, косеющий с первой?

Это было похлеще историй о тухлой кишке

И о взломе мохнатого сейфа. Опять-таки нервы.

В свете вышеизложенного, башковитый тростник,

Вряд ли ты ошарашишь читателя своеобразьем

И премудростью книжною. Что же касается книг,

Человека воде уподобили, пролитой наземь,

Во Второй Книге Царств. Он умрёт, как у них повелось.

Воробьи (да, те самые) сядут знакомцу на плечи.

Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи.

Разговор о Великом Авось.


06
Опасен майский укус гюрзы…
14:46


Опасен майский укус гюрзы.

Пустая фляга бренчит на ремне.

Тяжела слепая поступь грозы.

Электричество шелестит в тишине.

Неделю ждал я товарняка.

Всухомятку хлеба доел ломоть.

Пал бы духом наверняка,

Но попутчика мне послал Господь.

Лет пятнадцать круглое он катил.

Лет пятнадцать плоское он таскал.

С пьяных глаз на этот разъезд угодил —

Так вдвоём и ехали по пескам.


Хорошо так ехать. Да на беду

Ночью он ушёл, прихватив мой френч,

В товарняк порожний сел на ходу,

Товарняк отправился на Ургенч.

Этой ночью снилось мне всего

Понемногу: золото в устье ручья,

Простое базарное волшебство —

Слабая дудочка и змея.

Лег я навзничь. Больше не мог уснуть.

Много все-таки жизни досталось мне.

«Темирбаев, платформы на пятый путь», —

Прокатилось и замерло в тишине.


07
Будет всё. Охлаждённая долгим трудом…
17:37


Будет всё. Охлаждённая долгим трудом,

Устареет досада на бестолочь жизни,

Прожитой впопыхах и взахлёб. Будет дом

Под сосновым холмом на Оке или Жиздре.

Будут клин журавлиный на юг остриём,

Толчея снегопада в движении Броуна,

И окрестная прелесть в сознанье моём

Накануне разлуки предстанет утроена.

Будет майская полночь. Осока и плёс.

Ненароком задетая ветка остудит

Лоб жасмином. Забудется вкус чёрных слёз.

Будет всё. Одного утешенья не будет,

Оправданья. Наступит минута, когда

Возникает вопрос, что до времени дремлет:

Пробил час уходить насовсем, но куда?

Инородная музыка волосы треплет.

А вошедшая в обыкновение ложь

Ремесла потягается разве что с астмой

Духотою. Тогда ты без стука войдешь

В пятистенок ночлега последнего:

«Здравствуй.

Узнаю тебя. Лёгкая воля твоя

Уводила меня, словно длань кукловода,

Из пределов сумятицы здешней в края

Тишины. Но сегодня пора на свободу.

Я любил тебя. Лёгкою волей твоей

На тетрадных листах, озарённых неярко,

Тарабарщина варварской жизни моей

Обрела простоту регулярного парка.

Под отрывистым ливнем лоснится скамья.

В мокрой зелени тополя тенькают птахи.

Что ж ты плачешь, весёлая муза моя,

Длинноногая девочка в грубой рубахе!

Не сжимай моё сердце в горсти и прости

За оскомину долгую дружбы короткой.

Держит раковина океан взаперти,

Но пространству тесна черепная коробка!»


08
всё разом — вещи в коридоре…
20:10


всё разом — вещи в коридоре

отъезд и сборы впопыхах

шесть вялых роз и крематорий

и предсказание в стихах

другие сборы путь неблизок

себя в трюмо а у трюмо

засохший яблока огрызок

се одиночество само

или короткою порою

десятилетие назад

она и он как брат с сестрою

друг другу что-то говорят

обоев клетку голубую

и обязательный хрусталь

семейных праздников любую

подробность каждую деталь

включая освещенье комнат

и мебель тумбочку комод

и лыжи за комодом — вспомнит

проснувшийся и вновь заснёт


09
На смерть И.Б.
21:09


Здесь когда-то ты жила, старшеклассницей была,

А сравнительно недавно своевольно умерла.

Как, наверное, должна скверно тикать тишина,

Если женщине-красавице жизнь стала не мила.

Уроженец здешних мест, средних лет, таков, как есть,

Ради холода спинного навещаю твой подъезд.

Что ли роз на все возьму, на кладбище отвезу,

Уроню, как это водится, нетрезвую слезу...

Я ль не лез в окно к тебе из ревности, по злобе

По гремучей водосточной к небу задранной трубе?

Хорошо быть молодым, молодым и пьяным в дым —

Четверть века, четверть века зряшным подвигам моим!

Голосом, разрезом глаз с толку сбит в толпе не раз,

Я всегда обознавался, не ошибся лишь сейчас,

Не ослышался — мертва. Пошла кругом голова.

Не любила меня отроду, но ты была жива.


Кто б на ножки поднялся, в дно головкой уперся,

Поднатужился, чтоб разом смерть была, да вышла вся!

Воскресать так воскресать! Встали в рост отец и мать.

Друг Сопровский оживает, подбивает выпивать.

Мы «андроповки» берём, что-то первая колом —

Комом в горле, слуцким слогом да частушечным стихом.

Так от радости пьяны, гибелью опалены,

В чёрно-белой кинохронике вертаются с войны.

Нарастает стук колёс, и душа идёт вразнос.

На вокзале марш играют — слепнет музыка от слёз.

Вот и ты — одна из них. Мельком видишь нас двоих,

Кратко на фиг посылаешь обожателей своих.

Вижу я сквозь толчею тебя прежнюю, ничью,

Уходящую безмолвно прямо в молодость твою.

Ну, иди себе, иди. Всё плохое позади.

И отныне, надо думать, хорошее впереди.

Как в былые времена, встань у школьного окна.

Имя, девичью фамилию выговорит тишина.


10
Старый князь умирает и просит: «Позовите Андрюшу…»…
25:26


Старый князь умирает и просит: “Позовите Андрюшу…”

Эта фраза из раза в раз вынимает мне душу,


потому что, хотя не виконты и не графья мы,

в самых общих чертах похоже на смерть моей мамы.


Было утро как утро, солнце светило ярко.

“Позовите Сашу, Серёжу, найдите Марка”, —


восклицала в беспамятстве и умерла назавтра.

Хорошо бы спросить напрямую известного автора,


отчего на собственный мир он идёт войною,

разбивает сердца, разлучает мужа с женою.


Либо что-то в виду имеет, но сказать не умеет,

либо он ситуацией в принципе не владеет.


11
Было так грустно, как если бы мы шаг за шагом…
27:21


Было так грустно, как если бы мы шаг за шагом

Хвойной тропинкой взошли на обветренный холм

И примостились бок о бок над самым оврагом —

Я под сосною, а ты на откосе сухом.

В то, что предстало тогда потемневшему взору,

Трудно поверить: закатная медная ширь,

Две-три поляны, сосняк и большие озёра,

В самом большом отразился лесной монастырь.

Прежде, чем тронуться в путь монастырской дорогой,

Еле заметной в оправе некошенных трав,

Мы битый час провели на поляне пологой,

Долго сидели, колени руками обняв.

Помнишь картину? Охотники лес покидают.

Жмутся собаки к ногам. Вечереет. Февраль.

Там в городишке и знать, вероятно, не знают

Всех приключений. Нам нравилась эта печаль.

Было так грустно, как будто бы всё это было —

Две-три поляны, озёра, щербатый паром.

Может, и было, да лёгкое сердце забыло.

Было и горше, но это уже о другом.


12
Обычно мне хватает трёх ударов…
29:43


О.Т.


Обычно мне хватает трёх ударов.

Второй всегда по пальцу, бляха-муха,

а первый и последний по гвоздю.


Я знаю жизнь. Теперь ему висеть

на этой даче до скончанья века,

коробиться от сырости, желтеть

от солнечных лучей и через год,

просроченному, сделаться причиной

неоднократных недоразумений,

смешных или печальных, с водевильным

оттенком.

Снять к чертям — и на растопку!

Но у кого поднимется рука?


А старое приспособленье для

учёта дней себя ещё покажет

и время уместит на острие

мгновения.

Какой-то здешний внук,

в летах, небритый, с сухостью во рту,

в каком-нибудь две тысячи весёлом

году придёт со спутницей в музей

(для галочки, Европа, как-никак).


Я знаю жизнь: музей с похмелья — мука,

осмотр шедевров через не могу.

И вдруг он замечает, бляха-муха,

охотников. Тех самых. На снегу.


Я по лестнице спускаюсь…

Я по лестнице спускаюсь

И тихонько матюкаюсь.

Толстой девочке внизу

Делаю «козу».

Разумеется, при спуске

Есть на психику нагрузки,

Зря я выпил без закуски —

Как это по-русски!

Солнце прячется за тучкой.

Бобик бегает за Жучкой.

Бьётся бабушка над внучкой —

Сделай дяде ручкой.


Скрипит? А ты лоскут газеты…


Скрипит? А ты лоскут газеты

Сложи в старательный квадрат

И приспособь, чтоб дверца эта

Не отворялась невпопад.


Кружится в каменном колодце

Невзрачный городской снежок.

Всё вроде бы, но остаётся

Последний небольшой должок.


Ещё осталось человеку

Припомнить всё, чего он не,

Дорогой, например, в аптеку

В пульсирующей тишине.


И, стоя под аптечной коброй,

Взглянуть на ликованье зла

Без зла, не потому что добрый,

А потому что жизнь прошла.


«Пидарасы», сказал Хрущёв…


«Пидарасы», — сказал Хрущёв.

Был я смолоду не готов

Осознать правоту Хрущёва,

Но, дожив до своих годов,

Убедился, честное слово.


Суета сует и обман,

Словом, полный анжамбеман.

Сунь два пальца в рот, сочинитель,

Чтоб остались одни азы:

Мойдодыр, жи-ши через и,

Потому что система — ниппель.


Впору взять и лечь в лазарет,

Где врачует речь логопед.

Вдруг она и срастётся в гипсе

Прибаутки, мол, дул в дуду

Хабибулин в х/б б/у —

Всё б/у. Хрущёв не ошибся.


видимо школьный двор…


видимо школьный двор

вестибюль коридор

сдача норм гто

или вроде того


завуч или физрук

насмерть проветрен класс

голосуем лес рук

надо же сколько нас


тщась молодёжь увлечь

педагог держит речь

каждого под конец

ждёт из пизы гонец


Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки…


Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки

Наконец-то завяжет и с корточек встанет, помедля,

И пойдёт по делам, по каким — позабыл от тоски

Вообще и конкретной тоски, это — зрелище не для

Слабонервных. А я эту муку люблю, однолюб.

Во дворах воробьёв хороня, мы её предвкушали,

И — пожалуйста. «Стар я, — бормочет, — несчастлив и глуп.

Вы читали меня в периодике?» Нет, не читали

И читать не намерены. Каждый и сам умудрён

Километрами шизофрении на страшном диване.

Кто избавился, баловень, от роковых шестерён?

(Поступь рока слышна у Набокова в каждом романе.)


Раз в Тбилиси весной в ореоле своём голубом

Знаменитость, покойная ныне, кумир киноведов,

Приложением к лагерным россказням вынес альбом —

Фотографии кровосмесителей и людоедов.

На пол наискось выскользнул случаем с пыльных страниц

Позитив в пол-ладони, окутанный в чудную дымку

Простодушия, что ли, сияния из-под ресниц...

— Мне здесь пять, — брякнул гений.

Мы отдали должное снимку.

Как тебе наше сборище, а, херувим на горшке?

Люб тебе пожилой извращенец, косеющий с первой?

Это было похлеще историй о тухлой кишке

И о взломе мохнатого сейфа. Опять-таки нервы.

В свете вышеизложенного, башковитый тростник,

Вряд ли ты ошарашишь читателя своеобразьем

И премудростью книжною. Что же касается книг,

Человека воде уподобили, пролитой наземь,

Во Второй Книге Царств. Он умрёт, как у них повелось.

Воробьи (да, те самые) сядут знакомцу на плечи.

Если жизнь дар и вправду, о смысле не может быть речи.

Разговор о Великом Авось.


Опасен майский укус гюрзы…


Опасен майский укус гюрзы.

Пустая фляга бренчит на ремне.

Тяжела слепая поступь грозы.

Электричество шелестит в тишине.

Неделю ждал я товарняка.

Всухомятку хлеба доел ломоть.

Пал бы духом наверняка,

Но попутчика мне послал Господь.

Лет пятнадцать круглое он катил.

Лет пятнадцать плоское он таскал.

С пьяных глаз на этот разъезд угодил —

Так вдвоём и ехали по пескам.


Хорошо так ехать. Да на беду

Ночью он ушёл, прихватив мой френч,

В товарняк порожний сел на ходу,

Товарняк отправился на Ургенч.

Этой ночью снилось мне всего

Понемногу: золото в устье ручья,

Простое базарное волшебство —

Слабая дудочка и змея.

Лег я навзничь. Больше не мог уснуть.

Много все-таки жизни досталось мне.

«Темирбаев, платформы на пятый путь», —

Прокатилось и замерло в тишине.


Будет всё. Охлаждённая долгим трудом…


Будет всё. Охлаждённая долгим трудом,

Устареет досада на бестолочь жизни,

Прожитой впопыхах и взахлёб. Будет дом

Под сосновым холмом на Оке или Жиздре.

Будут клин журавлиный на юг остриём,

Толчея снегопада в движении Броуна,

И окрестная прелесть в сознанье моём

Накануне разлуки предстанет утроена.

Будет майская полночь. Осока и плёс.

Ненароком задетая ветка остудит

Лоб жасмином. Забудется вкус чёрных слёз.

Будет всё. Одного утешенья не будет,

Оправданья. Наступит минута, когда

Возникает вопрос, что до времени дремлет:

Пробил час уходить насовсем, но куда?

Инородная музыка волосы треплет.

А вошедшая в обыкновение ложь

Ремесла потягается разве что с астмой

Духотою. Тогда ты без стука войдешь

В пятистенок ночлега последнего:

«Здравствуй.

Узнаю тебя. Лёгкая воля твоя

Уводила меня, словно длань кукловода,

Из пределов сумятицы здешней в края

Тишины. Но сегодня пора на свободу.

Я любил тебя. Лёгкою волей твоей

На тетрадных листах, озарённых неярко,

Тарабарщина варварской жизни моей

Обрела простоту регулярного парка.

Под отрывистым ливнем лоснится скамья.

В мокрой зелени тополя тенькают птахи.

Что ж ты плачешь, весёлая муза моя,

Длинноногая девочка в грубой рубахе!

Не сжимай моё сердце в горсти и прости

За оскомину долгую дружбы короткой.

Держит раковина океан взаперти,

Но пространству тесна черепная коробка!»


всё разом — вещи в коридоре…


всё разом — вещи в коридоре

отъезд и сборы впопыхах

шесть вялых роз и крематорий

и предсказание в стихах

другие сборы путь неблизок

себя в трюмо а у трюмо

засохший яблока огрызок

се одиночество само

или короткою порою

десятилетие назад

она и он как брат с сестрою

друг другу что-то говорят

обоев клетку голубую

и обязательный хрусталь

семейных праздников любую

подробность каждую деталь

включая освещенье комнат

и мебель тумбочку комод

и лыжи за комодом — вспомнит

проснувшийся и вновь заснёт


На смерть И.Б.


Здесь когда-то ты жила, старшеклассницей была,

А сравнительно недавно своевольно умерла.

Как, наверное, должна скверно тикать тишина,

Если женщине-красавице жизнь стала не мила.

Уроженец здешних мест, средних лет, таков, как есть,

Ради холода спинного навещаю твой подъезд.

Что ли роз на все возьму, на кладбище отвезу,

Уроню, как это водится, нетрезвую слезу...

Я ль не лез в окно к тебе из ревности, по злобе

По гремучей водосточной к небу задранной трубе?

Хорошо быть молодым, молодым и пьяным в дым —

Четверть века, четверть века зряшным подвигам моим!

Голосом, разрезом глаз с толку сбит в толпе не раз,

Я всегда обознавался, не ошибся лишь сейчас,

Не ослышался — мертва. Пошла кругом голова.

Не любила меня отроду, но ты была жива.


Кто б на ножки поднялся, в дно головкой уперся,

Поднатужился, чтоб разом смерть была, да вышла вся!

Воскресать так воскресать! Встали в рост отец и мать.

Друг Сопровский оживает, подбивает выпивать.

Мы «андроповки» берём, что-то первая колом —

Комом в горле, слуцким слогом да частушечным стихом.

Так от радости пьяны, гибелью опалены,

В чёрно-белой кинохронике вертаются с войны.

Нарастает стук колёс, и душа идёт вразнос.

На вокзале марш играют — слепнет музыка от слёз.

Вот и ты — одна из них. Мельком видишь нас двоих,

Кратко на фиг посылаешь обожателей своих.

Вижу я сквозь толчею тебя прежнюю, ничью,

Уходящую безмолвно прямо в молодость твою.

Ну, иди себе, иди. Всё плохое позади.

И отныне, надо думать, хорошее впереди.

Как в былые времена, встань у школьного окна.

Имя, девичью фамилию выговорит тишина.


Старый князь умирает и просит: «Позовите Андрюшу…»…


Старый князь умирает и просит: “Позовите Андрюшу…”

Эта фраза из раза в раз вынимает мне душу,


потому что, хотя не виконты и не графья мы,

в самых общих чертах похоже на смерть моей мамы.


Было утро как утро, солнце светило ярко.

“Позовите Сашу, Серёжу, найдите Марка”, —


восклицала в беспамятстве и умерла назавтра.

Хорошо бы спросить напрямую известного автора,


отчего на собственный мир он идёт войною,

разбивает сердца, разлучает мужа с женою.


Либо что-то в виду имеет, но сказать не умеет,

либо он ситуацией в принципе не владеет.


Было так грустно, как если бы мы шаг за шагом…


Было так грустно, как если бы мы шаг за шагом

Хвойной тропинкой взошли на обветренный холм

И примостились бок о бок над самым оврагом —

Я под сосною, а ты на откосе сухом.

В то, что предстало тогда потемневшему взору,

Трудно поверить: закатная медная ширь,

Две-три поляны, сосняк и большие озёра,

В самом большом отразился лесной монастырь.

Прежде, чем тронуться в путь монастырской дорогой,

Еле заметной в оправе некошенных трав,

Мы битый час провели на поляне пологой,

Долго сидели, колени руками обняв.

Помнишь картину? Охотники лес покидают.

Жмутся собаки к ногам. Вечереет. Февраль.

Там в городишке и знать, вероятно, не знают

Всех приключений. Нам нравилась эта печаль.

Было так грустно, как будто бы всё это было —

Две-три поляны, озёра, щербатый паром.

Может, и было, да лёгкое сердце забыло.

Было и горше, но это уже о другом.


Обычно мне хватает трёх ударов…


О.Т.


Обычно мне хватает трёх ударов.

Второй всегда по пальцу, бляха-муха,

а первый и последний по гвоздю.


Я знаю жизнь. Теперь ему висеть

на этой даче до скончанья века,

коробиться от сырости, желтеть

от солнечных лучей и через год,

просроченному, сделаться причиной

неоднократных недоразумений,

смешных или печальных, с водевильным

оттенком.

Снять к чертям — и на растопку!

Но у кого поднимется рука?


А старое приспособленье для

учёта дней себя ещё покажет

и время уместит на острие

мгновения.

Какой-то здешний внук,

в летах, небритый, с сухостью во рту,

в каком-нибудь две тысячи весёлом

году придёт со спутницей в музей

(для галочки, Европа, как-никак).


Я знаю жизнь: музей с похмелья — мука,

осмотр шедевров через не могу.

И вдруг он замечает, бляха-муха,

охотников. Тех самых. На снегу.