А мы – Геростраты Геростратовичи,
Мы – растратчики
мирового огня,
Поджигатели складов сырья
И хранилищ плодоовощей.
И вот со спичками идём
Осенней ночью, под дождём,
Мы – разрушители вещей,
Мы ищем страшного экстаза,
А там, у жизни на краю
Живет она, овощебаза,
За Чёрной речкой, с небом рядом,
Как Афродита с толстым задом,
Овощебаба во хмелю.
О ней мы грезили в постели,
И вот она на самом деле,
И роща пушкинской дуэли
Сияет рядом с ней,
И Стиксов греческих черней
Здесь речка Чёрная течёт,
Но тот, кто пел, был счастлив тот,
Не умер тот и не умрёт,
Не для него, для нас течёт
Забвений страшная вода.
Осенней ночью, под дождём,
Из жалкой жизни мы уйдём
Неведомо куда.
Беги от ужаса забвений,
Беги, как некогда Евгений,
От бронзы скачущей по мусорной земле,
Туда, где в слякоти и мгле
Лежит мочащаяся база,
Пустые овощи для города храня,
И как любовного экстаза
Ждет геростратова огня.
А мы – порыв, а мы – угроза,
Крадёмся тихие как мышь,
И словно огненная роза
Ты просияешь и сгоришь.
Ведь мы – Геростраты Геростратовичи,
Расточители греческого первоогня,
Поджигатели складов сырья,
И овощехранилищ.
композиция в двух частях
1.
Российский Марс.
Больной орёл. Огромен.
Водитель масс. Культурфеномен.
Полнощных стран герой. Находка для фрейдиста.
Он ждёт, когда труба горниста
Подымет мир на бой.
«Вперёд, вперёд, за мной
к вершинам Альп, к победе!
Суворов светом Божьим осиян».
Идет на бой страна больных медведей,
Поет ей славу новый Оссиан.
Но вождь филистимлян Костюшко
Воскликнул: «О братья, смелей
Пойдём на штыки и на пушки
Сибирских лесов дикарей,
И Польша печальной игрушкой
Не будет у пьяных царей.
И будет повержен уродец,
Державная кукла, палач,
Орд татарских полководец,
В лаврах временных удач».
А воитель ответил:
«Неужто не справимся с норовом
Филистимлян?
Кто может тягаться с Суворовым?
Я — червь, я — раб, я — бог штыков.
Я знаю: плоть грешна и тленна,
Но узрит пусть, дрожа, Вселенна
Ахиллов Волжских берегов.
Я — Божий сор. Но словно Навин
Движенье солнц остановлю,
И Пиндар северный — Державин
Прославит лирой жизнь мою,
И помолитесь за меня,
как я молюсь за иноверцев,
Я их гублю, но тайным сердцем
Любовь к поверженным храня».
О, вера русская! Христос — работник бедный,
Больной пастух, что крестит скот,
И вдруг при музыке победной
Знамёна славы развернёт.
И россы — воины христовы —
За веру жизнь отдать готовы.
В единоверии — сила нации.
Это принцип империи
и принцип администрации.
Россия древняя, Россия молодая —
Корабль серебряный, бабуся золотая.
Есть академия, есть тихий сад для муз,
Мечей, наук, искусств —
здесь просиял союз
Есть дух Суворова
надмирный дух игры,
Игры с судьбой в бою суровом,
Когда знамёна, как миры,
Шумят над воинством христовым.
О, мощь империи,
политика барокко:
На иноверие косясь косматым оком,
Мятежникам крича:
назад, назад, не сметь
И воинов крестя
в безумие и смерть.
2.
О, мятежей болван,
тот, коему поляки,
Всегда охочие до драки,
Свои сердца как богу принесли
Со всех концов своей больной земли.
Что мятежей болван?
Французская забава.
А россов истина двуглава,
Двоится русский дух,
и правда их двоится,
Но не поймёт и удивится
такому западный петух.
Суворов в деле рьян.
Он — богатырь, Самсон,
Он — не тамбур-болван
и не парадный сор.
На поле брани — львом,
в штабах — разумной птицей
И пред полнощныя царицей —
юродивым рабом.
Пред ним травой дрожала Порта
И Понт от ужаса бледнел,
И вот огнём летя от Понта
На берег Вислы сел.
Был выбит из седла
Костюшко — рыцарь славный.
И Польша замерла,
когда рукой державной
Схватил татаро-волк
И в рабство поволок.
«Виват, светлейший князь! —
Ура! —
писал Суворов, —
К нам прибыли вчера для мирных договоров
Послы мятежников — сыны сего народа,
Их вероломная порода
Смятенью предалась».
Что мятежей кумир? —
нелепость их гордыни.
Агрессор любит мир.
Он угощает ныне
Трепещущих врагов.
Он гибель Праги чтит
Слезой, что краше слов и горячей обид.
Греми, восторженная лира,
У россов помыслы чисты,
И пьют из грязной чаши мира
Россия с Польшей — две больных сестры.
Так плачь и радуйся, орёл,
Слезливый кат и витязь века,
Но если гром побед обрёл,
Что пользы в том для человека?
Он для грядущих поколений
Лишь сором будет, палачом,
Суровый воин, страшный гений,
На кляче с огненным мечом.
За то, что царства покорял
Во всеоружии жестоком,
Осудит гневный либерал,
Ославит фрейдович намеком.
Суворов спит в могиле бранных снов,
В сиянии покоя,
А дух его парит, преступный дух героя
И кавалера многих орденов.
Кто это был, я не знаю,
мне имя Его не сказали.
Был ли Он Некто похожий
на меня, на отца и на брата
Или Ничто бестелесное
приходило в то время на землю
Был я тогда малолетком.
В Мицраиме, земле потогонной
Были на стройке рабами
братья мои и отец.
Злобно глумились над нами
фараоновы слуги — прорабы
Мы ненавидели их.
Помню, в священную ночь
спать не ложились в бараке.
Месяц как жертвенный нож
тихо сиял над землей.
Помню как ели ягнёнка
обжигаясь, давясь от волненья
И вот тогда, наклонясь —
«Слышишь, — сказал мне отец, —
за бараками нашими, слышишь:
Ходит Господь по земле,
наказуя народ мицраимский
Первенца в каждой семье
убивая мясницким ножом.»
Был я тогда пацанёнком,
и что было дальше — не помню.
Помню лишь где-то в пустыне
наше становье, шатры,
Скот подыхающий с голоду
ропот усталых, озлобленных…
«Кто Он? — спросил я тогда —
Для чего Он увёл нас оттуда
Что ему надо от нас?»
В провинции война
и наш сосед, портной
С утра уходит в бой,
потом в обед домой,
А после снова в бой
В провинции война,
и школьный военрук
Главнокомандующим вдруг
Всех наших местных слабых сил
На классном митинге
себя провозгласил
В провинции война
и школьный хулиган
Похабник и болван
Подбил гранатой танк
и стал героем так,
И наш директор лично,
шквал его двоек на отлично
Исправив, руку жал
и ставил нам в пример
В провинции война
и негр-офицер
Из войск ООН
пьёт местный самогон
В провинции война
Куда девалась лень?
Где скука дряблая?
Мы в буреломе воли
На солнце смерти тень
и на футбольном поле
Могилы новые
мы роем каждый день
Смертных стратегий
Социально приемлемых
выбор не так уж велик
Можно, скажем, от идолов мира
В монастырь удалиться
И, душу спасая, молиться
Умирая для мира
И вдруг заскучав, озверев
От клопов монастырских,
от грязных интрижек, решиться
Добровольцем отправиться
к братьям единоверцам
За морями живущим,
и в гнев обращая безжалостный
Голубиную кротость,
вчерашнюю святость, назваться
Волком Огненным,
и под именем этим сражаться
И от пули желанной
Погибнуть на Косовом поле
Эх профессор, лепила хренов,
естества пытала
Что ж ты наделал, лепила?
Что ты со мной-то сделал?
Преобразил? Переделал?
Нож чудодейный вонзил?
А ведь я-то надеялся
Отсобачиться начисто -
стать человеком вполне
Пусть кошколовом,
но всё же не уголовником
И не убийцей научным,
живопыталой как ты
Что же теперь? Псом покорным
Я лежу на ковре,
у гардины, в тоскливом тепле
Сдох во мне человек
и течёт век посмертный
Век беспросветный, собачий
Ю. Динабургу
Ехали в Арестань
(На Иордань не пускали)
Ехали в Арестань
в тесноте грязнотелой, по рельсам
Долго ехали, длинно
и шли проливные дожди
До границы земли
До большого, холодного моря
С болью наедине
С Богом наедине
Страшно остаться мне
Зверю Его охот
Рыбе Его тенёт
Дождь...дождь…
Слушай, Отец дождя
Уничтожь эти дни,
что так медленно катятся с крыши
Капают, капают с крыши
попадая в лицо и за ворот
Для чего мы живём?
Ждём чего?
Отчего так ничтожна надежда?
Дождь, бесконечный дождь...
Ты слышишь, Отец дождя?
Собаки Грозного,
бесхозные и злые,
Меж грозненских руин
зубами рвут погибших,
Вчерашних королей
дворов и дискотек
Жизнь – ты куст иван-чая
у больничной, кирпичной стены
На прогулке встречая,
мы тебе улыбнёмся невзросло
И заплачем невзросло,
если вдруг обломают безмозгло
Или срежут бесцельно
Вот аттракцион «Убей Дантеса»
В многолюдном парке царскосельском
И стреляют в обаятельного беса
В манекен в мундире офицерском
Будет нам аттракцион «Убей чучмека»
В день воскресный, в парке самом лучшем
Будем целиться в муляжного абрека
И детей своих пулять научим
Причитая над пьяным своим мужиком,
плетя кружево
Слов старинных,
над пьяным как мёртвым плетя
За уродадитё, за побои почти ежедневные
Плачрыданье плетя,
слова гневные
Над живым как над мёртвым,
чтоб сдох через миг, не проснулся.
Он наутро погиб,
он в блевоте своей захлебнулся
Схоронила не плача,
но петь с той поры не могла
Марийский миф
Корнелапые чудища,
с говорящей листвой,
и с живой, тайнозрящей корой,
С сердцем бьющимся –
вот человекодеревья.
Не осталось их ныне:
переродились иные,
Стали просто деревьями,
а другие – из леса в кочевья
Ночью, тайно ушли
от неверных людей, что крестились
В чужеземную веру.
Но осталась в лесу
не ушедшая с ними рябина,
Потому что любила
молодца из деревни, охотника.
Ну, а он испугался.
В церковь пошёл он, к попу,
рассказал про бесовское дерево.
Разъярился наш поп
и велел изрубить топором
Эту нечисть лесную.
Криком кричала она,
и до сих пор этот крик
Ночью слышен бывает.
Удмуртский миф
Ну, а потом в наши сёла
Из Москвы пришли люди с ружьями.
Люди жадные, злые
К нам пришли и сказали: «Несите
Шкурки беличьи, заячьи
соболей и куниц нам несите.
И отдайте нам книгу,
великую книгу удмуртов
Берестяную, лесную,
животворными буквами полную.
Мы её увезём к царю нашему
В его дом многобашенный, дом до неба».
Спрятали мы эту книгу.
В весях древних, в Кашкаре и Тырье
Семь годов укрывали,
а потом всем народом решили
Сжечь дотла, чтоб царям не досталась.
И вот тогда жрец верховный
бросил в костёр эту книгу.
Застонала она,
а потом заорала от боли.
С дымом ввысь устремились
её буквы звериные, птичьи
С той поры и навечно
только горсть её букв жива где-то.
С той поры и навечно
отвернулись от нас боги наши.
Сибирский шаманский обряд
Русской водки плесни
на свой бубен шаман сибирский.
Оживёт кожа бубна,
обод его оживёт.
Запоёт его обод,
вспоминая как деревом жертвенным
Рос в тайге, ожидая,
когда по веленью богов
Его люди срубят.
Русской водки плесни,
напои кожу бубна, шаман,
Запоёт захмелевшая,
вспоминая как гневной олeнихой
В дуло смерти глядела,
не зная, что будет жива
В звуках бубна безудержных,
в песне своей послесмертной.
“Я счастлива”, — сказала ты тогда
В лесу февральском,
на прогулке лыжной.
Прошли года — потом пришла беда,
И чёрной стала жизнь,
но и в тоске недужной
Я помнил те слова,
что ты сказала мне
У сосен солнечных
на той прогулке лыжной
Миром правят без нас,
а мы неожиданно, поутру
Узнаём о беде,
об обвале фрагмента истории.
Так корабль из Эстонии,
в августе сорокового
В порт далёкий вошедший…
Так матросы его, загуляв
В заведенье портовом,
узнают неожиданно поутру,
Что исчезла их родина.
Лагерная дорога
Кольцевая, и ходит по ней
Трёхвагонный состав
с паровозом усталым и старым,
С машинистом — тоже из заключённых.
Так что если и спрячешься
За мешками какими-то,
в тёмном углу вагонном
И поедешь,
то, круг отмотав, вновь окажешься
В том же самом лагпункте.
Души, если бессмертны,
чем там, за смертью, живут?
Памятью утлой, прокруткой
Лент о жизни свершившейся,
фильмов непоправимых,
И печалясь о том,
что нельзя попросить никого
Что-то снять по-другому.
Посреди Революции, в осуществлённой надежде
Жизни всей
появиться, приехав спешно
Из изгнанья швейцарского.
Появиться, вернувшись, и оказаться
Не у дел и ненужным.
На обочине жизни,
в Царском Селе поселиться,
Стать недужным, перенести униженье
Обыска
и, от матросов угрозы
Выслушав, ясно себе сказать:
«Что ж… Пускай расстреляют».
Не расстреляли… Ленин, об этом узнав,
Разрешил подлечиться…
И вот он теперь — в Териоках,
В ближней Финляндии, не в России.
Тихо здесь… сосны… и ветер весенний с залива.
Что ж… Пора умирать…
Ничего в этом страшного нет.
Просто выключат свет,
просто атомы тела войдут
В тело вечной Природы.
«Врут ведь америкосы,
что серого цвета грунт лунный.
Сами они там, пиндосы,
серую краску разлили.
Но не луна, не луна —
это душа у них серая.
Ну а мы-то — сильны,
и как только мир лунный захватим,
Краской нашенской, красной его закрасим,
Чтоб была луна цвета ярости,
А не серостью мышьей».
Он сказал, что поэзия — это бегство
От реальности
в разные разности, в детство,
В рифмы, в ритмы…
Тогда как в реальности — мерзости
И локальные битвы.
Что ж… Согласен, что бегство,
Но и свидетельство тоже.
А мы – Геростраты Геростратовичи,
Мы – растратчики
мирового огня,
Поджигатели складов сырья
И хранилищ плодоовощей.
И вот со спичками идём
Осенней ночью, под дождём,
Мы – разрушители вещей,
Мы ищем страшного экстаза,
А там, у жизни на краю
Живет она, овощебаза,
За Чёрной речкой, с небом рядом,
Как Афродита с толстым задом,
Овощебаба во хмелю.
О ней мы грезили в постели,
И вот она на самом деле,
И роща пушкинской дуэли
Сияет рядом с ней,
И Стиксов греческих черней
Здесь речка Чёрная течёт,
Но тот, кто пел, был счастлив тот,
Не умер тот и не умрёт,
Не для него, для нас течёт
Забвений страшная вода.
Осенней ночью, под дождём,
Из жалкой жизни мы уйдём
Неведомо куда.
Беги от ужаса забвений,
Беги, как некогда Евгений,
От бронзы скачущей по мусорной земле,
Туда, где в слякоти и мгле
Лежит мочащаяся база,
Пустые овощи для города храня,
И как любовного экстаза
Ждет геростратова огня.
А мы – порыв, а мы – угроза,
Крадёмся тихие как мышь,
И словно огненная роза
Ты просияешь и сгоришь.
Ведь мы – Геростраты Геростратовичи,
Расточители греческого первоогня,
Поджигатели складов сырья,
И овощехранилищ.
композиция в двух частях
1.
Российский Марс.
Больной орёл. Огромен.
Водитель масс. Культурфеномен.
Полнощных стран герой. Находка для фрейдиста.
Он ждёт, когда труба горниста
Подымет мир на бой.
«Вперёд, вперёд, за мной
к вершинам Альп, к победе!
Суворов светом Божьим осиян».
Идет на бой страна больных медведей,
Поет ей славу новый Оссиан.
Но вождь филистимлян Костюшко
Воскликнул: «О братья, смелей
Пойдём на штыки и на пушки
Сибирских лесов дикарей,
И Польша печальной игрушкой
Не будет у пьяных царей.
И будет повержен уродец,
Державная кукла, палач,
Орд татарских полководец,
В лаврах временных удач».
А воитель ответил:
«Неужто не справимся с норовом
Филистимлян?
Кто может тягаться с Суворовым?
Я — червь, я — раб, я — бог штыков.
Я знаю: плоть грешна и тленна,
Но узрит пусть, дрожа, Вселенна
Ахиллов Волжских берегов.
Я — Божий сор. Но словно Навин
Движенье солнц остановлю,
И Пиндар северный — Державин
Прославит лирой жизнь мою,
И помолитесь за меня,
как я молюсь за иноверцев,
Я их гублю, но тайным сердцем
Любовь к поверженным храня».
О, вера русская! Христос — работник бедный,
Больной пастух, что крестит скот,
И вдруг при музыке победной
Знамёна славы развернёт.
И россы — воины христовы —
За веру жизнь отдать готовы.
В единоверии — сила нации.
Это принцип империи
и принцип администрации.
Россия древняя, Россия молодая —
Корабль серебряный, бабуся золотая.
Есть академия, есть тихий сад для муз,
Мечей, наук, искусств —
здесь просиял союз
Есть дух Суворова
надмирный дух игры,
Игры с судьбой в бою суровом,
Когда знамёна, как миры,
Шумят над воинством христовым.
О, мощь империи,
политика барокко:
На иноверие косясь косматым оком,
Мятежникам крича:
назад, назад, не сметь
И воинов крестя
в безумие и смерть.
2.
О, мятежей болван,
тот, коему поляки,
Всегда охочие до драки,
Свои сердца как богу принесли
Со всех концов своей больной земли.
Что мятежей болван?
Французская забава.
А россов истина двуглава,
Двоится русский дух,
и правда их двоится,
Но не поймёт и удивится
такому западный петух.
Суворов в деле рьян.
Он — богатырь, Самсон,
Он — не тамбур-болван
и не парадный сор.
На поле брани — львом,
в штабах — разумной птицей
И пред полнощныя царицей —
юродивым рабом.
Пред ним травой дрожала Порта
И Понт от ужаса бледнел,
И вот огнём летя от Понта
На берег Вислы сел.
Был выбит из седла
Костюшко — рыцарь славный.
И Польша замерла,
когда рукой державной
Схватил татаро-волк
И в рабство поволок.
«Виват, светлейший князь! —
Ура! —
писал Суворов, —
К нам прибыли вчера для мирных договоров
Послы мятежников — сыны сего народа,
Их вероломная порода
Смятенью предалась».
Что мятежей кумир? —
нелепость их гордыни.
Агрессор любит мир.
Он угощает ныне
Трепещущих врагов.
Он гибель Праги чтит
Слезой, что краше слов и горячей обид.
Греми, восторженная лира,
У россов помыслы чисты,
И пьют из грязной чаши мира
Россия с Польшей — две больных сестры.
Так плачь и радуйся, орёл,
Слезливый кат и витязь века,
Но если гром побед обрёл,
Что пользы в том для человека?
Он для грядущих поколений
Лишь сором будет, палачом,
Суровый воин, страшный гений,
На кляче с огненным мечом.
За то, что царства покорял
Во всеоружии жестоком,
Осудит гневный либерал,
Ославит фрейдович намеком.
Суворов спит в могиле бранных снов,
В сиянии покоя,
А дух его парит, преступный дух героя
И кавалера многих орденов.
Кто это был, я не знаю,
мне имя Его не сказали.
Был ли Он Некто похожий
на меня, на отца и на брата
Или Ничто бестелесное
приходило в то время на землю
Был я тогда малолетком.
В Мицраиме, земле потогонной
Были на стройке рабами
братья мои и отец.
Злобно глумились над нами
фараоновы слуги — прорабы
Мы ненавидели их.
Помню, в священную ночь
спать не ложились в бараке.
Месяц как жертвенный нож
тихо сиял над землей.
Помню как ели ягнёнка
обжигаясь, давясь от волненья
И вот тогда, наклонясь —
«Слышишь, — сказал мне отец, —
за бараками нашими, слышишь:
Ходит Господь по земле,
наказуя народ мицраимский
Первенца в каждой семье
убивая мясницким ножом.»
Был я тогда пацанёнком,
и что было дальше — не помню.
Помню лишь где-то в пустыне
наше становье, шатры,
Скот подыхающий с голоду
ропот усталых, озлобленных…
«Кто Он? — спросил я тогда —
Для чего Он увёл нас оттуда
Что ему надо от нас?»
В провинции война
и наш сосед, портной
С утра уходит в бой,
потом в обед домой,
А после снова в бой
В провинции война,
и школьный военрук
Главнокомандующим вдруг
Всех наших местных слабых сил
На классном митинге
себя провозгласил
В провинции война
и школьный хулиган
Похабник и болван
Подбил гранатой танк
и стал героем так,
И наш директор лично,
шквал его двоек на отлично
Исправив, руку жал
и ставил нам в пример
В провинции война
и негр-офицер
Из войск ООН
пьёт местный самогон
В провинции война
Куда девалась лень?
Где скука дряблая?
Мы в буреломе воли
На солнце смерти тень
и на футбольном поле
Могилы новые
мы роем каждый день
Смертных стратегий
Социально приемлемых
выбор не так уж велик
Можно, скажем, от идолов мира
В монастырь удалиться
И, душу спасая, молиться
Умирая для мира
И вдруг заскучав, озверев
От клопов монастырских,
от грязных интрижек, решиться
Добровольцем отправиться
к братьям единоверцам
За морями живущим,
и в гнев обращая безжалостный
Голубиную кротость,
вчерашнюю святость, назваться
Волком Огненным,
и под именем этим сражаться
И от пули желанной
Погибнуть на Косовом поле
Эх профессор, лепила хренов,
естества пытала
Что ж ты наделал, лепила?
Что ты со мной-то сделал?
Преобразил? Переделал?
Нож чудодейный вонзил?
А ведь я-то надеялся
Отсобачиться начисто -
стать человеком вполне
Пусть кошколовом,
но всё же не уголовником
И не убийцей научным,
живопыталой как ты
Что же теперь? Псом покорным
Я лежу на ковре,
у гардины, в тоскливом тепле
Сдох во мне человек
и течёт век посмертный
Век беспросветный, собачий
Ю. Динабургу
Ехали в Арестань
(На Иордань не пускали)
Ехали в Арестань
в тесноте грязнотелой, по рельсам
Долго ехали, длинно
и шли проливные дожди
До границы земли
До большого, холодного моря
С болью наедине
С Богом наедине
Страшно остаться мне
Зверю Его охот
Рыбе Его тенёт
Дождь...дождь…
Слушай, Отец дождя
Уничтожь эти дни,
что так медленно катятся с крыши
Капают, капают с крыши
попадая в лицо и за ворот
Для чего мы живём?
Ждём чего?
Отчего так ничтожна надежда?
Дождь, бесконечный дождь...
Ты слышишь, Отец дождя?
Собаки Грозного,
бесхозные и злые,
Меж грозненских руин
зубами рвут погибших,
Вчерашних королей
дворов и дискотек
Жизнь – ты куст иван-чая
у больничной, кирпичной стены
На прогулке встречая,
мы тебе улыбнёмся невзросло
И заплачем невзросло,
если вдруг обломают безмозгло
Или срежут бесцельно
Вот аттракцион «Убей Дантеса»
В многолюдном парке царскосельском
И стреляют в обаятельного беса
В манекен в мундире офицерском
Будет нам аттракцион «Убей чучмека»
В день воскресный, в парке самом лучшем
Будем целиться в муляжного абрека
И детей своих пулять научим
Причитая над пьяным своим мужиком,
плетя кружево
Слов старинных,
над пьяным как мёртвым плетя
За уродадитё, за побои почти ежедневные
Плачрыданье плетя,
слова гневные
Над живым как над мёртвым,
чтоб сдох через миг, не проснулся.
Он наутро погиб,
он в блевоте своей захлебнулся
Схоронила не плача,
но петь с той поры не могла
Марийский миф
Корнелапые чудища,
с говорящей листвой,
и с живой, тайнозрящей корой,
С сердцем бьющимся –
вот человекодеревья.
Не осталось их ныне:
переродились иные,
Стали просто деревьями,
а другие – из леса в кочевья
Ночью, тайно ушли
от неверных людей, что крестились
В чужеземную веру.
Но осталась в лесу
не ушедшая с ними рябина,
Потому что любила
молодца из деревни, охотника.
Ну, а он испугался.
В церковь пошёл он, к попу,
рассказал про бесовское дерево.
Разъярился наш поп
и велел изрубить топором
Эту нечисть лесную.
Криком кричала она,
и до сих пор этот крик
Ночью слышен бывает.
Удмуртский миф
Ну, а потом в наши сёла
Из Москвы пришли люди с ружьями.
Люди жадные, злые
К нам пришли и сказали: «Несите
Шкурки беличьи, заячьи
соболей и куниц нам несите.
И отдайте нам книгу,
великую книгу удмуртов
Берестяную, лесную,
животворными буквами полную.
Мы её увезём к царю нашему
В его дом многобашенный, дом до неба».
Спрятали мы эту книгу.
В весях древних, в Кашкаре и Тырье
Семь годов укрывали,
а потом всем народом решили
Сжечь дотла, чтоб царям не досталась.
И вот тогда жрец верховный
бросил в костёр эту книгу.
Застонала она,
а потом заорала от боли.
С дымом ввысь устремились
её буквы звериные, птичьи
С той поры и навечно
только горсть её букв жива где-то.
С той поры и навечно
отвернулись от нас боги наши.
Сибирский шаманский обряд
Русской водки плесни
на свой бубен шаман сибирский.
Оживёт кожа бубна,
обод его оживёт.
Запоёт его обод,
вспоминая как деревом жертвенным
Рос в тайге, ожидая,
когда по веленью богов
Его люди срубят.
Русской водки плесни,
напои кожу бубна, шаман,
Запоёт захмелевшая,
вспоминая как гневной олeнихой
В дуло смерти глядела,
не зная, что будет жива
В звуках бубна безудержных,
в песне своей послесмертной.
“Я счастлива”, — сказала ты тогда
В лесу февральском,
на прогулке лыжной.
Прошли года — потом пришла беда,
И чёрной стала жизнь,
но и в тоске недужной
Я помнил те слова,
что ты сказала мне
У сосен солнечных
на той прогулке лыжной
Миром правят без нас,
а мы неожиданно, поутру
Узнаём о беде,
об обвале фрагмента истории.
Так корабль из Эстонии,
в августе сорокового
В порт далёкий вошедший…
Так матросы его, загуляв
В заведенье портовом,
узнают неожиданно поутру,
Что исчезла их родина.
Лагерная дорога
Кольцевая, и ходит по ней
Трёхвагонный состав
с паровозом усталым и старым,
С машинистом — тоже из заключённых.
Так что если и спрячешься
За мешками какими-то,
в тёмном углу вагонном
И поедешь,
то, круг отмотав, вновь окажешься
В том же самом лагпункте.
Души, если бессмертны,
чем там, за смертью, живут?
Памятью утлой, прокруткой
Лент о жизни свершившейся,
фильмов непоправимых,
И печалясь о том,
что нельзя попросить никого
Что-то снять по-другому.
Посреди Революции, в осуществлённой надежде
Жизни всей
появиться, приехав спешно
Из изгнанья швейцарского.
Появиться, вернувшись, и оказаться
Не у дел и ненужным.
На обочине жизни,
в Царском Селе поселиться,
Стать недужным, перенести униженье
Обыска
и, от матросов угрозы
Выслушав, ясно себе сказать:
«Что ж… Пускай расстреляют».
Не расстреляли… Ленин, об этом узнав,
Разрешил подлечиться…
И вот он теперь — в Териоках,
В ближней Финляндии, не в России.
Тихо здесь… сосны… и ветер весенний с залива.
Что ж… Пора умирать…
Ничего в этом страшного нет.
Просто выключат свет,
просто атомы тела войдут
В тело вечной Природы.
«Врут ведь америкосы,
что серого цвета грунт лунный.
Сами они там, пиндосы,
серую краску разлили.
Но не луна, не луна —
это душа у них серая.
Ну а мы-то — сильны,
и как только мир лунный захватим,
Краской нашенской, красной его закрасим,
Чтоб была луна цвета ярости,
А не серостью мышьей».
Он сказал, что поэзия — это бегство
От реальности
в разные разности, в детство,
В рифмы, в ритмы…
Тогда как в реальности — мерзости
И локальные битвы.
Что ж… Согласен, что бегство,
Но и свидетельство тоже.