Съёмка прошла 12 декабря 2018 года
в Новом Пространстве Театра Наций
Хельга
Ольшванг
01
Я завидую дереву…
01:33


Я завидую дереву: мысли его не слышны,

невесомы движения, и дети его не оставят,

и родятся они неприметно легко, словно сны,

словно светлая пыль с распростёртых ветвей отлетая.


Я завидую тем, кто укроется этой зимой

в нежной клети коры,

в её створчатых, скрученных сводах.

Стрекотаньем доверчивым. Нежной пленясь кутерьмой,

насекомое плечиком серым прильнуло у входа.


В теле дерева - темень. И тёплое лоно его

устилает пыльца облупившихся коконов - с лета,

скорлупа колыбелей,

какой-то бесследной совой

занесённые перья и косточки тонких скелетов.


И бесшумно струит земляную, зелёную кровь

деревянное сердце вдоль жил золотых, наполняя

неподвижное тело в коре - от корней до корон,

прикорнувших зимовщиков тельца собой согревая.


Вот и мне, в ожидании каждой грядущей зимы,

неминуемо горькой, сквозящим своим приближеньем,

так и хочется к дереву - в плен его тьмы,

в нежный кокон укрыться

младенческим сонным движеньем.


02
Я не ворон, я мельник…
04:03


Я не мельник, я ворон ...

А.С.Пушкин


Я не ворон, я мельник.

Бинокль, смотри, наведи

не на снег, а на чёрное – ветви,

ручьи подо льдом.


Не на марлю в окне,

а на раму вокруг. Но в один

глаз смотрящего мельница машет крылом,

а в другой машет сумрак вороньим крылом. И на круг,

замирая, ложится зерно.


Проследи приближение ветра.

Мукой обернётся зерно.

Обернётся душа, уносимая в клюве. Темно

только там, по контрасту, где можно сличить небеса

с белым фартуком, мельничным снегом и светом в глаза.


Я не ворон, я мельник.

Безумье моё облетит

белоснежные лопасти времени. Ветер сместит

направление севера к окрику, к свету крыла,

с циферблата сметая вращением, кроме числа,

так же снег и муку.

Я не ворон, Офелия. Реки текут против крови, как правило,

чёрные зёрна минут

в белизну обращая, зрачки обращая в стекло.


Проплывая, гляди: рассветает.

Уже рассвело.

3. 06:18 — В замоскворечной твоей дали…

В замоскворечной твоей дали

пароход обозрения, еле слышим,

подплывает к причалу плеча Земли.

И, стекая по ровным крышам,

по ступеням, на нет, на нет

сходит день, задержав сиянье

на гольфах школьниц:

яркий, последний свет

перед ночью.

Проси прощенья,

чтобы сон не смеркся, и сделав круг,

в руку поручень утром вернул—на пристань.

Вечер. Дальний стрекот вечных, речных услуг.

Колокольный выстрел.


03
В замоскворечной твоей дали…
06:18


В замоскворечной твоей дали

пароход обозрения, еле слышим,

подплывает к причалу плеча Земли.

И, стекая по ровным крышам,

по ступеням, на нет, на нет

сходит день, задержав сиянье

на гольфах школьниц:

яркий, последний свет

перед ночью.

Проси прощенья,

чтобы сон не смеркся, и сделав круг,

в руку поручень утром вернул—на пристань.

Вечер. Дальний стрекот вечных, речных услуг.

Колокольный выстрел.


04
Приблизившись, дурнеет долгожданный…
07:38


Приблизившись, дурнеет долгожданный,

теряет очертания, ветшает

день праздника.

В стакане многогранный

отец хлопочет, сам себе мешает,

и комнатой обёрнуты блестящей

шары, шары, на каждом—голубое

клеймо окна,

и бабушки сидящей

коричневое зеркало вмещает

рембрандтовскую оторопь. Рябое

в серванте—ёлка, виселица, юрта?

Цветная драка? Завтрашнее утро

уже в Китае, нож, тарелка, десять,

тарелка, нож, ребёнок, всё, садитесь,

не ставь на край, прольёшь.

Надкушен месяц.

Tарелка. Нож.


05
Из храма выходящий прав…
08:51


Из храма выходящий прав

и счастлив. Правильно ступает

на всю подошву. Дышит не спеша.

И я за ним, завидуя, робея,

слежу, пока не скроется.

Наглядный,

недостижимый,

строгий прихожанин,

в тебя поверить легче, чем в незримость...

недоскажу.


Смотри перед собой.

Точь в точь стюард,

что аккуратно дует

в спасательную трубочку жилета,

демонстративно щелкает застежкой

условного ремня. Аминь. Аминь.


06
Я вспоминаю то, что мимо нас…
10:18


Я вспоминаю то, что мимо нас жило, скользило, проплывало, пугало, неожиданно приснясь, разламывалось, блёкло, остывало,


и то, что, тихо нам принадлежа, — зверинец мебели, похожей на курятник библиотеки ветхая душа, одежда, утварь — нас, неаккуратных,


терпело, и повёрнутые к нам портреты, и отпрянувшие двери,


мигающую в сумерках окна Москву, и дыма траурные перья над фабрикой,


за парком Октября, —


всё-всё, что нам потворствовало зря, и той любви — неправильной,

кромешной.


Так, cлепок, отлегая от лица, сильней напоминает мертвеца (зияя им), чем сам он, неизбежный.


07
В Америке лес закрывается в пять…
11:42

В Америке лес закрывается в пять,

и в запертом крепко лесу

растенья царят

и деревья корпят

над мятыми листьями,

перья скрипят,

и гнёзда дрожат на весу.


И тень догоняет косулю, и ветвь

касается ветви тепло,

и мелкие сонмы подлунных существ

кружат над травою,

и в поисках жертв

сова наклоняет крыло.


И катятся жёлуди, крепнут грибы,

и ель засыпает трухой

тропу со следами упорной ходьбы

по стрелкам направо-налево, гульбы

дневной, человечьей.

И нету тропы.

И лес обретает покой.


08
Canal Street
13:01


По восточной лестнице японец

медленно восходит в тёмно-синем,

сером,

светло-сером,

золотом,

в фартуке, заправленном за пояс.

Он проносит страшное вблизи, но

пёстро изукрашенное тело

рыбы с отворённым ртом


в розочках моркови. В отражённом

потолке плывущее над списком

снеди, супа обмороком, прочь

мёртвое проносит, как епископ—

чашу, время, с видом отрешённым,

мимо. Светло-синий,

серый,

чёрный…

Закрывают. Вечер. Выход. Ночь.


09
Не видно, где мы, кто ты не видно…
14:34


Не видно – где мы, кто ты не видно

Переменный ток

теснит изнанки тела, стенки, магистрали.

Но мы – те, кто сейчас из ног и ног иp языков и спин составит зверя,

знали, что будет так темно.

Когда из рукавов, из шапок,

из горловин, сапог и складок,

вываливаясь, наг,

навстречу миру плачет смертный,

и спиртом пахнет предрассветный

мир этот, звякающий в такт

судорогам и тела в тело

попыткам впасть, когда светило

вдруг, со щелчком,

перегорает, жизни повод

найди, сознание, само. Вот,

здесь он – зверь,

о ком.


10
Дикторский текст
16:21


Это Роднина моя

на одном коньке — другой

кверху держит собственной рукой

как рубля курс,

как зубчатого Кремля звезду,

Роднина моя, о лёд скрипя, катится — нога над головой,

скрепа во льду,

палец на коньке,

на веке тень, лак голубой,

ягодамалинкамоя, ой,

в уме огни…


11
Рос низкими кустами вширь…
16:49


Рос низкими кустами вширь,

рядами буковок и нотными рядами вереск,

и это был Псалтирь -

раскрытые на разных псалмах поляны. Птицы там, уверясь,

слетались к проповеди.

Больше не увидишь.


Вдоль трассы

ветошь устилает рощи,

на средних волнах празднично поют в муниципальном храме,

ночь,

и нефть лелеет мощи

во глубине сибирских руд.


12
В музее, ледяном от ламп…
19:22


В музее ледяном от ламп,

всё левое крыло - за нимбом нимб, -

святые плоские, горох об стену - Поллок

до самого конца, где прилегла

Даная под дождём сверкающих опилок.


И каждый выступ красоты и дня

подолгу на глазное давит дно,

и каждый новый зал грозит искусством:

то люди, то этнические пни,

то ангелы вперяются в меня

с лукавством.


Хохочут кони, скалясь с полотна,

а туловища, груди, стремена

и сцены правды пресловутой

замаслены глазеющими вдоль

и поперёк. Посередине стол,

скульптуры,


потные от света.

Так ярок, вероятно, морг,

как этой анфилады верх

и целлофановые волны

у Тёрнера, и так же

здесь чудно

и холодно, и все уже давно

не знают времени, довольны.


13
Моря гнилая луковица…
20:29


моря гнилая луковица

перекатывается

раненый слышит из сна

мотает лежит головой

на забинтованном и перемотанном море его

сукровица

проступает

быстрая бездна голубизна


видит он в себе сон видимость так себе в тысячный раз уже

вот он бежит

достигает размеров прыжка рост

мерный звук перемотки

он же c невестой на фоне зелёной ратуши

разная скорость назад облака


я это я многократное зарево дерево

взрывы кустов на бегу это я он умерла

марля я это соленое мерное варево

вместо целого тела которым была


14
Чтобы сложить, как надо…
22:03


Чтобы сложить как надо,

вернуть в целости карту,

следует вспомнить, как шли, как возвращались, смеясь,

что напевал,

сколько раз выпадала из глаз

верхняя кромка горы.


15
Сбываются только сюжеты вранья…
22:32


И стало вдруг ясно: нас было не трое,

А вас было двое. И я был один.

Наум Коржавин

Сбываются только сюжеты вранья.

Потянешь какую-то штору,

и поводов к жизни, причин для неё,

сходившихся прежде, не стало.


Один, в середине сплочённых колец

стоишь в обличительной позе,

как перст, и как будто бы ясен конец,

но все остаются на пьесу.


И шнур разбухает в руке и софит

врубается в пыльные складки.

Зачем это озеро тут напросвет

и дети весёлые в лодке?


Какую бы правду придумать теперь,

какое бы время задёрнуть,

и что тебя держит, берёт на измор,

смешит, обращает в покорность?


Вот эти посёлки по краю воды

и эти балконы с геранью

безгрешно висят у тебя на виду,

и некуда деть их, и ладно.


Катание вдоль-поперёк и дитя

на отдыхе, точные мухи,

и всё как задумано было, хотя

не веришь такому в итоге.


16
Ничего не меняется
24:15


– Мой Фаринелли,

пропой опять, спать

хочу.

Мелодию подоткни с

четырёх сторон или

накинь.

Буду как бык, укрощён,

по доске сна, вздыхая,

ходить взад-вперёд.

Пой, кастрат.


– Ладно, спою. Будет тебе Испания, пение для спанья,

кум королю, буду я

петь тебе

колыбельную, Карл.


Убывает и стелется их разговор по квадратам ночных городков,

каждый встречный как тореадор

тенью машет своей на ветру,

каждый куст наклоняет рога, и цветущие ветки торчат из боков.


И когда зажигаются красные точки – в балконах и лоджиях для сигарет

завершающих, для сигарет,

как по нотам они затухают и вспыхивают,

утешают, горят.

Одолжи мне одну, позарез.


У соседки напротив сынок-аутист –

не притронешься, просит, читай

про того, кто боится упасть, но нельзя наизусть,

надо пальцем водить по листу.


– Если сон не даётся и ветер в домах,

и дотронуться больно

– зови,

это жизнь, Карл,

она как Испанский

сапог и

всё больше мала

голове.


– Спать хочу, затуши меня, музыку не меняй,

положи на бочок,

мозг болеть

перестанет о нас

и доска подо мной

кончится, кончится,

наконец.


17
Вышел Тесей из метро…
25:49


Вышел Тесей из метро

на кольцевой Павелецкой, и дальше, беснуясь,

зверь застучал под землёй, заметался по кругу.


Сверху кругами пошли

красные, в лампах, бульвары —

путь отражённый.


Шли по бокам «лабиринт

книжный», кабак, бакалея,

шли «Кинотавра» за ним городские афиши.


Не посули журавля

в дар уходящему. Где бы

нить отыскать — в руку вложить, потерял.


18
Офелию при этом врозь…
26:33


…Офелию при этом, врозь

ногами, то в осоку прибивает

течением, то затмевает мост,

то свет смывает,


и сорок тысяч на одну невесту,

глазеющих, как на пожар,

стоит, пока она не быстро,

всем платьем раздаваясь вширь,


плывёт в реке – открытой Волге,

и щерятся братки:

живая рыба, истекая

влагой

у каждого зажата в кулаке.


Из куклы расходящиеся влево

и вправо, погляди,

как хороши капроновые волны

на капоре,

пластмассовые мальвы, и водоросли на груди,


и кружевце на голубых ключицах,

и свежий лак,

и мушка над щекой – не приседая, вьётся,

но отлетит, когда

опустят верх.


Кому – Офелия, кому – косая Светка,

кому – Лизон, о, бедная сестра,

воняет керосин, венок, свисая с ветки

расходится, как пьяные с утра.


19
Пусть нас не будет тут…
28:02


Пусть нас не будет тут,

где нет людей,

а есть поляны скатерти в тенях,

а есть косые рюмочки среди

мха и болот.


На ложке солнца зябнут муравьи,

на лезвии ножа сидит

и вспархивает стрекоза, мертвы

мы, та и тот.


Полно существ, а нас не будет пусть

в гостях, вокруг леса,

вокруг река звучит, как срезанная трость,

но говорить нельзя.


Я завидую дереву…


Я завидую дереву: мысли его не слышны,

невесомы движения, и дети его не оставят,

и родятся они неприметно легко, словно сны,

словно светлая пыль с распростёртых ветвей отлетая.


Я завидую тем, кто укроется этой зимой

в нежной клети коры,

в её створчатых, скрученных сводах.

Стрекотаньем доверчивым. Нежной пленясь кутерьмой,

насекомое плечиком серым прильнуло у входа.


В теле дерева - темень. И тёплое лоно его

устилает пыльца облупившихся коконов - с лета,

скорлупа колыбелей,

какой-то бесследной совой

занесённые перья и косточки тонких скелетов.


И бесшумно струит земляную, зелёную кровь

деревянное сердце вдоль жил золотых, наполняя

неподвижное тело в коре - от корней до корон,

прикорнувших зимовщиков тельца собой согревая.


Вот и мне, в ожидании каждой грядущей зимы,

неминуемо горькой, сквозящим своим приближеньем,

так и хочется к дереву - в плен его тьмы,

в нежный кокон укрыться

младенческим сонным движеньем.


Я не ворон, я мельник…


Я не мельник, я ворон ...

А.С.Пушкин


Я не ворон, я мельник.

Бинокль, смотри, наведи

не на снег, а на чёрное – ветви,

ручьи подо льдом.


Не на марлю в окне,

а на раму вокруг. Но в один

глаз смотрящего мельница машет крылом,

а в другой машет сумрак вороньим крылом. И на круг,

замирая, ложится зерно.


Проследи приближение ветра.

Мукой обернётся зерно.

Обернётся душа, уносимая в клюве. Темно

только там, по контрасту, где можно сличить небеса

с белым фартуком, мельничным снегом и светом в глаза.


Я не ворон, я мельник.

Безумье моё облетит

белоснежные лопасти времени. Ветер сместит

направление севера к окрику, к свету крыла,

с циферблата сметая вращением, кроме числа,

так же снег и муку.

Я не ворон, Офелия. Реки текут против крови, как правило,

чёрные зёрна минут

в белизну обращая, зрачки обращая в стекло.


Проплывая, гляди: рассветает.

Уже рассвело.

3. 06:18 — В замоскворечной твоей дали…

В замоскворечной твоей дали

пароход обозрения, еле слышим,

подплывает к причалу плеча Земли.

И, стекая по ровным крышам,

по ступеням, на нет, на нет

сходит день, задержав сиянье

на гольфах школьниц:

яркий, последний свет

перед ночью.

Проси прощенья,

чтобы сон не смеркся, и сделав круг,

в руку поручень утром вернул—на пристань.

Вечер. Дальний стрекот вечных, речных услуг.

Колокольный выстрел.


В замоскворечной твоей дали…


В замоскворечной твоей дали

пароход обозрения, еле слышим,

подплывает к причалу плеча Земли.

И, стекая по ровным крышам,

по ступеням, на нет, на нет

сходит день, задержав сиянье

на гольфах школьниц:

яркий, последний свет

перед ночью.

Проси прощенья,

чтобы сон не смеркся, и сделав круг,

в руку поручень утром вернул—на пристань.

Вечер. Дальний стрекот вечных, речных услуг.

Колокольный выстрел.


Приблизившись, дурнеет долгожданный…


Приблизившись, дурнеет долгожданный,

теряет очертания, ветшает

день праздника.

В стакане многогранный

отец хлопочет, сам себе мешает,

и комнатой обёрнуты блестящей

шары, шары, на каждом—голубое

клеймо окна,

и бабушки сидящей

коричневое зеркало вмещает

рембрандтовскую оторопь. Рябое

в серванте—ёлка, виселица, юрта?

Цветная драка? Завтрашнее утро

уже в Китае, нож, тарелка, десять,

тарелка, нож, ребёнок, всё, садитесь,

не ставь на край, прольёшь.

Надкушен месяц.

Tарелка. Нож.


Из храма выходящий прав…


Из храма выходящий прав

и счастлив. Правильно ступает

на всю подошву. Дышит не спеша.

И я за ним, завидуя, робея,

слежу, пока не скроется.

Наглядный,

недостижимый,

строгий прихожанин,

в тебя поверить легче, чем в незримость...

недоскажу.


Смотри перед собой.

Точь в точь стюард,

что аккуратно дует

в спасательную трубочку жилета,

демонстративно щелкает застежкой

условного ремня. Аминь. Аминь.


Я вспоминаю то, что мимо нас…


Я вспоминаю то, что мимо нас жило, скользило, проплывало, пугало, неожиданно приснясь, разламывалось, блёкло, остывало,


и то, что, тихо нам принадлежа, — зверинец мебели, похожей на курятник библиотеки ветхая душа, одежда, утварь — нас, неаккуратных,


терпело, и повёрнутые к нам портреты, и отпрянувшие двери,


мигающую в сумерках окна Москву, и дыма траурные перья над фабрикой,


за парком Октября, —


всё-всё, что нам потворствовало зря, и той любви — неправильной,

кромешной.


Так, cлепок, отлегая от лица, сильней напоминает мертвеца (зияя им), чем сам он, неизбежный.


В Америке лес закрывается в пять…

В Америке лес закрывается в пять,

и в запертом крепко лесу

растенья царят

и деревья корпят

над мятыми листьями,

перья скрипят,

и гнёзда дрожат на весу.


И тень догоняет косулю, и ветвь

касается ветви тепло,

и мелкие сонмы подлунных существ

кружат над травою,

и в поисках жертв

сова наклоняет крыло.


И катятся жёлуди, крепнут грибы,

и ель засыпает трухой

тропу со следами упорной ходьбы

по стрелкам направо-налево, гульбы

дневной, человечьей.

И нету тропы.

И лес обретает покой.


Canal Street


По восточной лестнице японец

медленно восходит в тёмно-синем,

сером,

светло-сером,

золотом,

в фартуке, заправленном за пояс.

Он проносит страшное вблизи, но

пёстро изукрашенное тело

рыбы с отворённым ртом


в розочках моркови. В отражённом

потолке плывущее над списком

снеди, супа обмороком, прочь

мёртвое проносит, как епископ—

чашу, время, с видом отрешённым,

мимо. Светло-синий,

серый,

чёрный…

Закрывают. Вечер. Выход. Ночь.


Не видно, где мы, кто ты не видно…


Не видно – где мы, кто ты не видно

Переменный ток

теснит изнанки тела, стенки, магистрали.

Но мы – те, кто сейчас из ног и ног иp языков и спин составит зверя,

знали, что будет так темно.

Когда из рукавов, из шапок,

из горловин, сапог и складок,

вываливаясь, наг,

навстречу миру плачет смертный,

и спиртом пахнет предрассветный

мир этот, звякающий в такт

судорогам и тела в тело

попыткам впасть, когда светило

вдруг, со щелчком,

перегорает, жизни повод

найди, сознание, само. Вот,

здесь он – зверь,

о ком.


Дикторский текст


Это Роднина моя

на одном коньке — другой

кверху держит собственной рукой

как рубля курс,

как зубчатого Кремля звезду,

Роднина моя, о лёд скрипя, катится — нога над головой,

скрепа во льду,

палец на коньке,

на веке тень, лак голубой,

ягодамалинкамоя, ой,

в уме огни…


Рос низкими кустами вширь…


Рос низкими кустами вширь,

рядами буковок и нотными рядами вереск,

и это был Псалтирь -

раскрытые на разных псалмах поляны. Птицы там, уверясь,

слетались к проповеди.

Больше не увидишь.


Вдоль трассы

ветошь устилает рощи,

на средних волнах празднично поют в муниципальном храме,

ночь,

и нефть лелеет мощи

во глубине сибирских руд.


В музее, ледяном от ламп…


В музее ледяном от ламп,

всё левое крыло - за нимбом нимб, -

святые плоские, горох об стену - Поллок

до самого конца, где прилегла

Даная под дождём сверкающих опилок.


И каждый выступ красоты и дня

подолгу на глазное давит дно,

и каждый новый зал грозит искусством:

то люди, то этнические пни,

то ангелы вперяются в меня

с лукавством.


Хохочут кони, скалясь с полотна,

а туловища, груди, стремена

и сцены правды пресловутой

замаслены глазеющими вдоль

и поперёк. Посередине стол,

скульптуры,


потные от света.

Так ярок, вероятно, морг,

как этой анфилады верх

и целлофановые волны

у Тёрнера, и так же

здесь чудно

и холодно, и все уже давно

не знают времени, довольны.


Моря гнилая луковица…


моря гнилая луковица

перекатывается

раненый слышит из сна

мотает лежит головой

на забинтованном и перемотанном море его

сукровица

проступает

быстрая бездна голубизна


видит он в себе сон видимость так себе в тысячный раз уже

вот он бежит

достигает размеров прыжка рост

мерный звук перемотки

он же c невестой на фоне зелёной ратуши

разная скорость назад облака


я это я многократное зарево дерево

взрывы кустов на бегу это я он умерла

марля я это соленое мерное варево

вместо целого тела которым была


Чтобы сложить, как надо…


Чтобы сложить как надо,

вернуть в целости карту,

следует вспомнить, как шли, как возвращались, смеясь,

что напевал,

сколько раз выпадала из глаз

верхняя кромка горы.


Сбываются только сюжеты вранья…


И стало вдруг ясно: нас было не трое,

А вас было двое. И я был один.

Наум Коржавин

Сбываются только сюжеты вранья.

Потянешь какую-то штору,

и поводов к жизни, причин для неё,

сходившихся прежде, не стало.


Один, в середине сплочённых колец

стоишь в обличительной позе,

как перст, и как будто бы ясен конец,

но все остаются на пьесу.


И шнур разбухает в руке и софит

врубается в пыльные складки.

Зачем это озеро тут напросвет

и дети весёлые в лодке?


Какую бы правду придумать теперь,

какое бы время задёрнуть,

и что тебя держит, берёт на измор,

смешит, обращает в покорность?


Вот эти посёлки по краю воды

и эти балконы с геранью

безгрешно висят у тебя на виду,

и некуда деть их, и ладно.


Катание вдоль-поперёк и дитя

на отдыхе, точные мухи,

и всё как задумано было, хотя

не веришь такому в итоге.


Ничего не меняется


– Мой Фаринелли,

пропой опять, спать

хочу.

Мелодию подоткни с

четырёх сторон или

накинь.

Буду как бык, укрощён,

по доске сна, вздыхая,

ходить взад-вперёд.

Пой, кастрат.


– Ладно, спою. Будет тебе Испания, пение для спанья,

кум королю, буду я

петь тебе

колыбельную, Карл.


Убывает и стелется их разговор по квадратам ночных городков,

каждый встречный как тореадор

тенью машет своей на ветру,

каждый куст наклоняет рога, и цветущие ветки торчат из боков.


И когда зажигаются красные точки – в балконах и лоджиях для сигарет

завершающих, для сигарет,

как по нотам они затухают и вспыхивают,

утешают, горят.

Одолжи мне одну, позарез.


У соседки напротив сынок-аутист –

не притронешься, просит, читай

про того, кто боится упасть, но нельзя наизусть,

надо пальцем водить по листу.


– Если сон не даётся и ветер в домах,

и дотронуться больно

– зови,

это жизнь, Карл,

она как Испанский

сапог и

всё больше мала

голове.


– Спать хочу, затуши меня, музыку не меняй,

положи на бочок,

мозг болеть

перестанет о нас

и доска подо мной

кончится, кончится,

наконец.


Вышел Тесей из метро…


Вышел Тесей из метро

на кольцевой Павелецкой, и дальше, беснуясь,

зверь застучал под землёй, заметался по кругу.


Сверху кругами пошли

красные, в лампах, бульвары —

путь отражённый.


Шли по бокам «лабиринт

книжный», кабак, бакалея,

шли «Кинотавра» за ним городские афиши.


Не посули журавля

в дар уходящему. Где бы

нить отыскать — в руку вложить, потерял.


Офелию при этом врозь…


…Офелию при этом, врозь

ногами, то в осоку прибивает

течением, то затмевает мост,

то свет смывает,


и сорок тысяч на одну невесту,

глазеющих, как на пожар,

стоит, пока она не быстро,

всем платьем раздаваясь вширь,


плывёт в реке – открытой Волге,

и щерятся братки:

живая рыба, истекая

влагой

у каждого зажата в кулаке.


Из куклы расходящиеся влево

и вправо, погляди,

как хороши капроновые волны

на капоре,

пластмассовые мальвы, и водоросли на груди,


и кружевце на голубых ключицах,

и свежий лак,

и мушка над щекой – не приседая, вьётся,

но отлетит, когда

опустят верх.


Кому – Офелия, кому – косая Светка,

кому – Лизон, о, бедная сестра,

воняет керосин, венок, свисая с ветки

расходится, как пьяные с утра.


Пусть нас не будет тут…


Пусть нас не будет тут,

где нет людей,

а есть поляны скатерти в тенях,

а есть косые рюмочки среди

мха и болот.


На ложке солнца зябнут муравьи,

на лезвии ножа сидит

и вспархивает стрекоза, мертвы

мы, та и тот.


Полно существ, а нас не будет пусть

в гостях, вокруг леса,

вокруг река звучит, как срезанная трость,

но говорить нельзя.