Много времени жизнь не займёт,
только что-то поставит на вид,
только юность червонец займёт,
в приоткрытую дверь проскользит.
Вниз по лестнице в уличный снег
мимо мусорных баков в кустах
молодой, молодой человек,
прочитавший и «Крым», и «ГУЛАГ».
Ножкой топ и по матушке — ёб.
через два института — а чтоб,
через дней перетёртый подзол,
через парк, где торчит дискобол.
Через две проходные и двор,
через синий дежурный контроль,
через осени красный ковёр,
просыхающий твой алкоголь.
Через это мы тоже прошли —
и «Что делать» и «Кто виноват?»
Октябри, ноябри, феврали,
в луже палые листья лежат.
Я родилась, когда мне было три,
нашедши краба под приморским камнем.
Он мёртвый был, смотрели изнутри
его глаза с холодным пониманьем.
Я думала, он снова оживёт
и полила его водой из лейки,
и панцирь, как спасательный жилет,
оранжевым блеснув, померк навеки.
Трусы в намокшей тине, вьётся гнус,
в песке моя остриженная репа.
Я буду жить, и я не оглянусь
туда, где он лежит и смотрит в небо.
Я мяла занавески бахрому
Там, где огней и света было мало,
Лишь муть контор, да снег летел во тьму
В моём окне, открытом, как попало.
В нём, с высоты шестого этажа,
Я видела всё очень мелким планом,
И не любила ничего, что я,
В нём видела — и даже снег был пьяным.
Стояли на одном часу часы,
Река стояла в берегах недвижно,
На голубом глазу лишь лёд слезы
О всём, что в нашей жизни слишком пышно.
В один из этих тёмных дней зимой,
Я у окна надолго задержалась,
Изрядно мыслью бредила одной,
Разглядывала фонарей стеклярус.
Хотелось абсолютной пустоты,
Хотелось темноты за парапетом,
Чтоб лился в реку скучный свет звезды -
И вот, со скуки, сделалась поэтом.
Вышел месяц над Гудзоном,
Бесконечно удалён,
Мутная вода с гудроном,
Три скамейки, телефон.
Жизнь воистину такою
И бывает в городах -
Тонкий месяц над рекою,
Тонкой струйкою табак.
Променад пометил сеттер,
Человек смотал крючки,
И что месяц ясн и светел,
Он заметил у реки.
Масла масленого проще,
Что всё дальше и скорей,
Дует ветер, мчатся клочья
Облаков, листвы и дней.
И такая жизни проза,
И так верится в ответ,
Сердце бьётся-перебьётся,
И душа увидит свет.
Что возьмём мы с собой, покидая страну,
то есть, на пмж выезжая в другую,
я вопрос этот с разных сторон рассмотрю,
десять лет чемодан огромадный пакую.
Есть у жителя скучных осёдлых дворов
огромадная, если подумать, причуда,
эта комната столько вместила миров,
странный бубен на стенке висит, он откуда?
Африканских лесов рядом с ним арбалет,
а напротив него — две египетских маски,
и по комнате кружит безумный поэт,
десять лет уже кружит, всё ищет подсказки.
Звуки бродят по дворику, а из углов,
из портретов глаза озабоченных предков,
зеркала прячут чёрные стрелки усов,
мир всегда состоит из деталей, оттенков.
Из вопросов: «кто выведет вечером пса?».
А цветы кто польёт в эту пятницу? Пушкин?
И как вывезти ёлку, что сложена вся
из мечтаний... И дальше по комнате кружим.
Когда под небом невесомые
однажды жили мы с тобой,
когда нам пели насекомые
в плафонах зелени густой,
тогда уже в часы вечерние
мне стал являться странный звук,
как бы листвы сердцебиение
передавалось пальцам рук.
В те дни, измученная мыслями,
ещё невнятными уму,
я поднималась и меж листьями
брела в мерцающую тьму.
За огородами капустными
шли помидорные поля,
и было и светло, и грустно мне,
и вся земля была моя.
Это утро так играет облаками,
как ребёнок пузырями. Мир наутро
отразился на минуту вверх ногами,
вверх ногами отразился на минуту.
Выдувается пузырь обыкновенный,
на соломинке висит вся незадача,
день рождается из густо взбитой пены
с сигаретою последнею из пачки.
Но не меряем игру пустым итогом,
пока воздух в белом шарике лучится,
за соломинку цепляется со вздохом
и не хочет от иллюзии лечиться.
Если сядем за столик вдвоём
в марроканском кафе под брезентом,
будем пить только воду со льдом,
как положено вечным студентам,
Как заведено в этом краю,
снова пеплом посыпем пластмассу,
я по мрачным глазам узнаю
пассажира четвёртого класса.
Жёлтый лист, как горчичник к спине
прилепился, откуда, однако,
эта странная горечь на дне,
этот привкус пустынного мака?
Мелкой медью звенящий карман,
тоже память запишет на плёнку,
Выпадает в осадок туман
и бросаются тени вдогонку
за тобой и за мною… Пора,
закрывают, грохочут посудой.
Так вот, не отрывая пера,
опишу этот день и забуду.
В осеннем сквере музыканты
пьют водку после похорон,
молчат полдневные куранты,
в траве забыт аккордеон.
Вот так бы умереть, чтоб кто-то
забацал музыку родне,
а после из кармана штопор
достал и выпил в тишине.
Глядишь, и небо просветлело
над колокольней городской,
и можно снова по одной
из чашечки бумажной, белой.
Здесь почти уже рай,
Потому-то и спят, как легли,
Здесь оркестр не играй
На краю одинокой земли.
Пусть у каменных гор
Отоспится моя вся семья,
Все, как есть, на подбор
Под задумчивый свист соловья.
Нет имён у могил,
Комья листьев — сухой фейерверк,
Часовому — бутыль,
Потому что и он человек,
Страж неясных границ,
Но не Дракула ведь,
Он с седыми усами и лыс,
И не будет ведь строго смотреть,
Что цветов навезли
Из далёких своих Палестин,
Куда тянутся дни
Прямо белыми стаями, блин.
Когда идёт по улице пехота,
вернувшаяся с маленькой войны,
и теплятся глаза у патриота
слезою умиленья и вины,
тогда стою с закушенной губою
и долго не могу согнать с лица
усмешку, по наследственной кривую,
подсмотренную в детстве у отца.
Так до него, разумный обыватель,
мой дед высокомерно морщил нос,
когда его по среднерусской карте
тащил тифозный паровоз.
Там конвоир входил в вагон зелёный,
наган с оттяжкой приставлял к виску
профессора истории, шпиона
английского. Там длинный лес в снегу.
Высокий лоб, холодный взгляд эстета.
Я чётко вижу, как он умирал:
зевнул, протёр очки куском газеты
и долго на нос надевал.
Когда я вожусь в огороде, реальный пиндос,
как все в этой, в общем-то, малокультурной стране,
в осеннюю пору ко мне заявляется Фрост
в серьёзно истлевшем своём шерстяном шушуне.
Явленье, дрожание воздуха, зыбкая тень
на грядке навозной, где вроде не место гостям,
ко мне заявляется Фрост, это не дребедень,
когда амфибрахием Фрост обращается к вам.
Будь доброй, поэт, к человеческим братьям меньшим,
имей сострадание к божьей коровке в горсти,
на небо её отпусти, тихо выброси нимб,
и с тихою сапой в руках по дорожке иди.
Филиппу
Как долго собирались, выходили,
букет, конечно, дома забывали,
как ссорились, как в зеркало смотрели,
вернувшись за букетом, как молчали.
Как по дороге ты уткнулся в книгу,
как запропала с адресом бумажка,
как в зеркальце шофёр косился дико
на психов, как свистела неотложка.
Мотал кварталы тьмы зелёный счётчик,
звенел в стекле серебряный бубенчик.
Один на свете ты поймёшь мой почерк
с его избытком русских поперечин.
Памяти Венички
Разгорится на конфорке газ,
вечной памяти цветок алеет,
прямо, как живой, глядит на нас
Венедикт Василич Ерофеев.
По стране дешёвого труда
бродят огоньки такого рода,
надо здесь родиться навсегда,
чтоб понять предельную свободу.
Чтобы параллельно здесь и там
в совершенно этом мире гадском
верить перелётным облакам,
человек тут градусом обласкан.
И ещё на кухне водку пьёт,
запрокинув ледяное донце,
подожди, дружок, сейчас пройдёт,
разгорится маленькое солнце.
Припадает к тайне бытия,
пьет до дна, качаясь,
чуть со стула шаткого не падая туда...
Прочее, увы, литература.
Ногу коня он рисует и туловище
Множество раз,
Конь прилетел к нам из светлого будущего
Для утешения глаз.
Конь прискакал к нам из белого облака,
Солнца Италии, мраморных скал,
Эту картину бы пальцем потрогала,
Долго он, знаешь, её рисовал.
Множество дней повторял эти линии,
До основанья стесал карандаш,
Чтоб возвести небеса эти синие -
Я бы ушла с головою в пейзаж.
Там — совершенства великая фабрика,
Школа терпения, как у травы,
Я бы летел подобием всадника
Без головы.
Русского вечный винительный, дательный,
обществоведенье — приступ тоски,
справа полощется флаг обязательный,
а в переменах полощут мозги.
Там, между рыбами и между рифами,
между соцветьями дольних цветов,
между двумя даже голыми рифмами
ярче гори, половая любовь!
Тройкой лети по плохим сочинениям,
лебедем-двойкой уроков труда,
но в геометрии я была гением
линий, ведущих куда-то туда.
Выживут прекрасные стихи,
мрачные классические строфы,
надо только сдохнуть от тоски
посреди сверкающей Европы.
Чтобы жемчуг принял блеск тугой –
есть рассвета узкая полоска,
по-над Сеной – злая бровь дугой,
и ни с кем, ни с кем на свете в доску.
Тогда лет так через пятьдесят
без толку шатающийся призрак
совершит такой же променад,
понимая этой речи призвук.
Много времени жизнь не займёт,
только что-то поставит на вид,
только юность червонец займёт,
в приоткрытую дверь проскользит.
Вниз по лестнице в уличный снег
мимо мусорных баков в кустах
молодой, молодой человек,
прочитавший и «Крым», и «ГУЛАГ».
Ножкой топ и по матушке — ёб.
через два института — а чтоб,
через дней перетёртый подзол,
через парк, где торчит дискобол.
Через две проходные и двор,
через синий дежурный контроль,
через осени красный ковёр,
просыхающий твой алкоголь.
Через это мы тоже прошли —
и «Что делать» и «Кто виноват?»
Октябри, ноябри, феврали,
в луже палые листья лежат.
Я родилась, когда мне было три,
нашедши краба под приморским камнем.
Он мёртвый был, смотрели изнутри
его глаза с холодным пониманьем.
Я думала, он снова оживёт
и полила его водой из лейки,
и панцирь, как спасательный жилет,
оранжевым блеснув, померк навеки.
Трусы в намокшей тине, вьётся гнус,
в песке моя остриженная репа.
Я буду жить, и я не оглянусь
туда, где он лежит и смотрит в небо.
Я мяла занавески бахрому
Там, где огней и света было мало,
Лишь муть контор, да снег летел во тьму
В моём окне, открытом, как попало.
В нём, с высоты шестого этажа,
Я видела всё очень мелким планом,
И не любила ничего, что я,
В нём видела — и даже снег был пьяным.
Стояли на одном часу часы,
Река стояла в берегах недвижно,
На голубом глазу лишь лёд слезы
О всём, что в нашей жизни слишком пышно.
В один из этих тёмных дней зимой,
Я у окна надолго задержалась,
Изрядно мыслью бредила одной,
Разглядывала фонарей стеклярус.
Хотелось абсолютной пустоты,
Хотелось темноты за парапетом,
Чтоб лился в реку скучный свет звезды -
И вот, со скуки, сделалась поэтом.
Вышел месяц над Гудзоном,
Бесконечно удалён,
Мутная вода с гудроном,
Три скамейки, телефон.
Жизнь воистину такою
И бывает в городах -
Тонкий месяц над рекою,
Тонкой струйкою табак.
Променад пометил сеттер,
Человек смотал крючки,
И что месяц ясн и светел,
Он заметил у реки.
Масла масленого проще,
Что всё дальше и скорей,
Дует ветер, мчатся клочья
Облаков, листвы и дней.
И такая жизни проза,
И так верится в ответ,
Сердце бьётся-перебьётся,
И душа увидит свет.
Что возьмём мы с собой, покидая страну,
то есть, на пмж выезжая в другую,
я вопрос этот с разных сторон рассмотрю,
десять лет чемодан огромадный пакую.
Есть у жителя скучных осёдлых дворов
огромадная, если подумать, причуда,
эта комната столько вместила миров,
странный бубен на стенке висит, он откуда?
Африканских лесов рядом с ним арбалет,
а напротив него — две египетских маски,
и по комнате кружит безумный поэт,
десять лет уже кружит, всё ищет подсказки.
Звуки бродят по дворику, а из углов,
из портретов глаза озабоченных предков,
зеркала прячут чёрные стрелки усов,
мир всегда состоит из деталей, оттенков.
Из вопросов: «кто выведет вечером пса?».
А цветы кто польёт в эту пятницу? Пушкин?
И как вывезти ёлку, что сложена вся
из мечтаний... И дальше по комнате кружим.
Когда под небом невесомые
однажды жили мы с тобой,
когда нам пели насекомые
в плафонах зелени густой,
тогда уже в часы вечерние
мне стал являться странный звук,
как бы листвы сердцебиение
передавалось пальцам рук.
В те дни, измученная мыслями,
ещё невнятными уму,
я поднималась и меж листьями
брела в мерцающую тьму.
За огородами капустными
шли помидорные поля,
и было и светло, и грустно мне,
и вся земля была моя.
Это утро так играет облаками,
как ребёнок пузырями. Мир наутро
отразился на минуту вверх ногами,
вверх ногами отразился на минуту.
Выдувается пузырь обыкновенный,
на соломинке висит вся незадача,
день рождается из густо взбитой пены
с сигаретою последнею из пачки.
Но не меряем игру пустым итогом,
пока воздух в белом шарике лучится,
за соломинку цепляется со вздохом
и не хочет от иллюзии лечиться.
Если сядем за столик вдвоём
в марроканском кафе под брезентом,
будем пить только воду со льдом,
как положено вечным студентам,
Как заведено в этом краю,
снова пеплом посыпем пластмассу,
я по мрачным глазам узнаю
пассажира четвёртого класса.
Жёлтый лист, как горчичник к спине
прилепился, откуда, однако,
эта странная горечь на дне,
этот привкус пустынного мака?
Мелкой медью звенящий карман,
тоже память запишет на плёнку,
Выпадает в осадок туман
и бросаются тени вдогонку
за тобой и за мною… Пора,
закрывают, грохочут посудой.
Так вот, не отрывая пера,
опишу этот день и забуду.
В осеннем сквере музыканты
пьют водку после похорон,
молчат полдневные куранты,
в траве забыт аккордеон.
Вот так бы умереть, чтоб кто-то
забацал музыку родне,
а после из кармана штопор
достал и выпил в тишине.
Глядишь, и небо просветлело
над колокольней городской,
и можно снова по одной
из чашечки бумажной, белой.
Здесь почти уже рай,
Потому-то и спят, как легли,
Здесь оркестр не играй
На краю одинокой земли.
Пусть у каменных гор
Отоспится моя вся семья,
Все, как есть, на подбор
Под задумчивый свист соловья.
Нет имён у могил,
Комья листьев — сухой фейерверк,
Часовому — бутыль,
Потому что и он человек,
Страж неясных границ,
Но не Дракула ведь,
Он с седыми усами и лыс,
И не будет ведь строго смотреть,
Что цветов навезли
Из далёких своих Палестин,
Куда тянутся дни
Прямо белыми стаями, блин.
Когда идёт по улице пехота,
вернувшаяся с маленькой войны,
и теплятся глаза у патриота
слезою умиленья и вины,
тогда стою с закушенной губою
и долго не могу согнать с лица
усмешку, по наследственной кривую,
подсмотренную в детстве у отца.
Так до него, разумный обыватель,
мой дед высокомерно морщил нос,
когда его по среднерусской карте
тащил тифозный паровоз.
Там конвоир входил в вагон зелёный,
наган с оттяжкой приставлял к виску
профессора истории, шпиона
английского. Там длинный лес в снегу.
Высокий лоб, холодный взгляд эстета.
Я чётко вижу, как он умирал:
зевнул, протёр очки куском газеты
и долго на нос надевал.
Когда я вожусь в огороде, реальный пиндос,
как все в этой, в общем-то, малокультурной стране,
в осеннюю пору ко мне заявляется Фрост
в серьёзно истлевшем своём шерстяном шушуне.
Явленье, дрожание воздуха, зыбкая тень
на грядке навозной, где вроде не место гостям,
ко мне заявляется Фрост, это не дребедень,
когда амфибрахием Фрост обращается к вам.
Будь доброй, поэт, к человеческим братьям меньшим,
имей сострадание к божьей коровке в горсти,
на небо её отпусти, тихо выброси нимб,
и с тихою сапой в руках по дорожке иди.
Филиппу
Как долго собирались, выходили,
букет, конечно, дома забывали,
как ссорились, как в зеркало смотрели,
вернувшись за букетом, как молчали.
Как по дороге ты уткнулся в книгу,
как запропала с адресом бумажка,
как в зеркальце шофёр косился дико
на психов, как свистела неотложка.
Мотал кварталы тьмы зелёный счётчик,
звенел в стекле серебряный бубенчик.
Один на свете ты поймёшь мой почерк
с его избытком русских поперечин.
Памяти Венички
Разгорится на конфорке газ,
вечной памяти цветок алеет,
прямо, как живой, глядит на нас
Венедикт Василич Ерофеев.
По стране дешёвого труда
бродят огоньки такого рода,
надо здесь родиться навсегда,
чтоб понять предельную свободу.
Чтобы параллельно здесь и там
в совершенно этом мире гадском
верить перелётным облакам,
человек тут градусом обласкан.
И ещё на кухне водку пьёт,
запрокинув ледяное донце,
подожди, дружок, сейчас пройдёт,
разгорится маленькое солнце.
Припадает к тайне бытия,
пьет до дна, качаясь,
чуть со стула шаткого не падая туда...
Прочее, увы, литература.
Ногу коня он рисует и туловище
Множество раз,
Конь прилетел к нам из светлого будущего
Для утешения глаз.
Конь прискакал к нам из белого облака,
Солнца Италии, мраморных скал,
Эту картину бы пальцем потрогала,
Долго он, знаешь, её рисовал.
Множество дней повторял эти линии,
До основанья стесал карандаш,
Чтоб возвести небеса эти синие -
Я бы ушла с головою в пейзаж.
Там — совершенства великая фабрика,
Школа терпения, как у травы,
Я бы летел подобием всадника
Без головы.
Русского вечный винительный, дательный,
обществоведенье — приступ тоски,
справа полощется флаг обязательный,
а в переменах полощут мозги.
Там, между рыбами и между рифами,
между соцветьями дольних цветов,
между двумя даже голыми рифмами
ярче гори, половая любовь!
Тройкой лети по плохим сочинениям,
лебедем-двойкой уроков труда,
но в геометрии я была гением
линий, ведущих куда-то туда.
Выживут прекрасные стихи,
мрачные классические строфы,
надо только сдохнуть от тоски
посреди сверкающей Европы.
Чтобы жемчуг принял блеск тугой –
есть рассвета узкая полоска,
по-над Сеной – злая бровь дугой,
и ни с кем, ни с кем на свете в доску.
Тогда лет так через пятьдесят
без толку шатающийся призрак
совершит такой же променад,
понимая этой речи призвук.